Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
А Фёдор Дмитрич тебя толкал к тому, что ли? Жалко-жалко, да и Бог с тобой. Фёдору Дмитричу теперь только ребус разгадывать, почему лимон? Кончилось у них там. Жена там бледная ли, мёртвая, от истории ещё мертвей, – а мужа своего отобрала назад. А девчёнку, как с карусели сорванную, – фью-у-уть!
…Голова окунутая и вынутая, освещённая знанием и властью, на кого посмотрит… Тамбовский перрон.
Фёдор Дмитрич забыл и чай попивать, склонился над стаканом, как прихваченный, – думал. Как будто тут, меж них двоих придуматься могло.
Огоньки поддувала умерились, запеплились.
Сидели как у погасшего костра.
– А тут: Фёдор Дмитрич! Мама у меня умерла! А я… я не могла и на похоронах её появиться… –
И здесь, одна, донашивая, рожая, кормя, беззащитная, подстреленная, – именно к Фёдору она не замолкла, именно его – не стыдилась. В развалюшке с приплюснутым потолком, еле печку успевая топить, впервые сама стряпая неумело, – не старалась щегольнуть оборотом стиля или мыслью, и не разыгрывала безпечности более, и без заносов тех полоумных. Молоко высохло! Это красиво называется – внебрачная любовь, неподкупное чувство, – а вот измученная мать, слабая кроха, нет молока, смена кормилиц… Будущее России? – неизмеримо выше, согласна, но когда милый, нежный ротик тянется к своему источнику жизни, а ты обманываешь, не можешь ему дать… Без прежнего хорохорства, без дерзкого тона, без подразниваний, открыто за утешением: Фёдор Дмитрич, позади ничего, впереди ничего, безтолково прожито и силы исчерпаны… И в Бога-утешителя – не верю.
Впрочем – и не раскаивается. Ни в чём. И не терзается дальней городской молвой. И – не уязвлена гордость. Только свистящий страх одиночества.
Из наружной тьмы, из вихря, через двойное стекло окна не может вступить плоть. Но – за ними вдогонку, за поездом, со скоростью их, не отставая – летит! И может быть втягивается в купе позябливающей струйкой.
Вдруг почему-то ответил ей с чувством, каким прежде никогда не писал, – с простой сердечностью, как между ними не бывало, и ничуть не испытывая ревности, что ребёнок от другого, – и в недели изменились письма Зинаиды: зачастили, перекрывались, уже не ответ на ответ. Со светом и лёгкостью писала она о своём «типуленьке», и как над ним дрожит, и смеялась, как прежде ахали все, что из такой сумасбродной девицы не выйдет матери, а она пелёнками и сосками вот занята, напевая. А когда засмеётся малыш беззубым ротиком, то даже жутко становится от наплыва счастья.
И не знает: откуда у неё столько нежности к Фёдору Дмитриевичу. И: несмотря на ваш порыв инстинкта (помните?), я всегда чувствовала вашу душу! Всегда знала, что через ваши мелкие увлечения вы на самом деле ищете счастья высшего.
Вдруг, неожиданным взрывом: хочу – Художественного театра!
И в дождливую августовскую ночь: сын спит, ветер толчками, стучит ведро о колодезный сруб, за окошком – тьмущая тьма, на столе – коптилка, керосин экономим, а мне – я знаю, во время войны хула, стыдно! – мне хочется света, шума, красок, музыки!.. В «Тамбовском вестнике» прочла объявление о концерте польской пианистки, я слышала её раньше, и готова хоть сейчас в Тамбов на концерт! – от нашего Коровайнова 12 вёрст до инжавинской ветки, и потом ещё ждать пересадки на кирсановский, – да нет, я шучу, я никогда же не брошу малыша.
А дальше – какой-то туманный угол, неразобранные чувства. Вслух сказать: она позвала. Но уже и сам придумал: да поехать навестить её в деревне, хоть и инжавинская ветка, хоть и на лошадях 12 вёрст.
Полковник очнулся:
– Слушайте, а почему вы на ней – раньше?.. Просто не женились? До всякого инженера?
Ну вот. Самое простое, чт'o ты так цепко понимаешь, – а другому иди объясняй.
– Да Георгий Михалыч, да ведь… Да как же?
Неужели сам не понимает?
Бережно сдвинул к окну подносик с самоваром. Стаканы тоже. Банку с вареньем.
– Так если вам уже пятый десяток? Если жизненные взгляды ваши совершенно устоялись? Если основа вашей жизни – независимость?
И вдруг лишиться душевного простора, досуга? Ты всё время ей что-то должен? Ты – уже не ты?
Оба локтя – прочно на столик. Голову – между ладонями. И – в угадываемый четвертьсвет:
– Да как же можно быть уверенным, чт'o из женитьбы получится? Разве характер женщины разгадаешь до женитьбы? И – что тогда?.. И если вот сирот вас осталось четверо, два брата, две сестры. Одна сестра больная, как говорится – с порчей. Другой – тоже никогда замуж не выйти. И младшего брата тоже ты в люди вытянул. И ради них-то четырнадцать лет уроки задавал, уроки спрашивал, удушиться можно, а какой выход? За сирот – я отвечаю? Надел и дом – неделёные, от отца. Не на казачке жениться – как же так? А на простой казачке – мне теперь?.. Да вот Петьку я усыновил, сейчас в реальном училище, славный будет казачок. Подрастёт – всю казацкую справу ему сгоношить, боевого коня, вьюк, тринадцать предметов, это кроме амуниции.
…И правда! правда! Приезжайте ко мне! Вот сюда, в глухой кирсановский угол, которого ни один писатель ещё не посетил и не опишет, и который ничем не прославится, а вы – приезжайте! Здесь Мокрая Панда – река овражная среди степи, особенное место. Фёдор Дмитрич, правда, приезжайте, вот сейчас, в сентябре! Я вас очень жду!
И как раз Фёдор мог поехать. Складывалось. Обещал.
Навстречу – испуганное письмо: сколько мы переписываемся, а как мало виделись! Как я боюсь!!..
Но – не поехал, задержался в станице. Были осенние работы по саду, помогал сёстрам. Да не так, чтобы вовсе помешало, вообще-то можно было усилиться успеть. Но опять – тот туманный угол, того прежнего неназванного поворота… Какая-то заминка, или размышление… Не поехал.
…А как я вас ждала!.. Мне казалось, вы везёте мне обновление всего мира! Тут был вечер один лунный, такой лунный, блестела река, шелестел лес, на склонах оврага спала деревня, – а я! такая молодая, покинутая, с новой жизнью на руках, а всё равно беззаботная, – бродила, бродила по двору и даже скакала на одной ноге и загадывала: вот если б сегодня приехал! Я бы вас повела лунной просекой по лесу, тараторила бы, смеялась, мы сели бы на траву, – да почему же вы не приехали?!.. Но вы не приехали – и настроение миновало. Пишу вам с удовольствием, а видеть больше не стремлюсь. Да и ничего хорошего из этого свидания не вышло бы.
Но уже! уже какая-то сила включилась, выше обеих воль. Уже катило их друг на друга, и ничто не могло помешать. Свидание отменилось, но тут же понеслись телеграммы: что он – успевает! но не в деревню – в Тамбов. И пусть она приедет в город!
…А как же сын? Я не могу его оставить! Мне трудно оставить!.. Я никогда его не оставляла!.. Еду! Еду!!
А разогрелась, а разгорелась, а раскалилась – после родов, пусть не твоих, – какой не бывала, ни в жизни, ни на карточках, – едва узнал, встретив её. И как же был бы глуп, не приехав!
С инженером? Это и не измена была, вот удивительно. Это – к нему же и был путь, такой кружной.
Так не помогли никакие осторожности, ни откладывание годами: всё равно швырнуло туда. И слушать радостно и страшно, как она, волосами, серьгами меча, над подушкою приподнявшись:
– Нет, ты ещё очень мало меня любишь! Ты ещё полюбишь меня сильней!
О-о-о, не задушило бы! До сих пор чем удачна федина жизнь была вся – никогда не завяз, не дал себя стреножить. А вот – сносило, катило с откоса, не ухватиться, не задержаться.