Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Нет, он ей в этом не соучастник.
Алина-Алина, я ведь тебя люблю! Помни об этом.
От ходьбы, от движения к действию – уже не так жгло. Смягчалось. Возвращалось в привычные размеры, в привычный ход.
(А та лёгкость, нет, – всё ж залегла уголочком в груди, держалась.)
Он шёл мимо тёмной каменной высокой монастырской стены, облепленной заснеженными лавочками.
И вдруг миновал широкую калитку, полотнище её было распахнуто. Мелькнуло тёплым светом – и он шагнул назад, задержался против проёма.
Полотнище было распахнуто – и дальше были распахнуты церковные двери – и виделись внутренние
Но ни звука не было слышно сюда и даже не видно фигур внутри – священника, или монастырских, или прихожан.
Если служба шла – то как будто сама, без людей, ночная.
Поколебался – не зайти ли?
Но нет, телеграмма не ждала, надо было спешить.
Зашагал к телеграфу.
Единою задачей влачимый черезо всю жизнь, и всегда спеша, – так он и прошагивал всегда.
75
Темнота.
Тишина.
Но – не могила, ты – в жизни ещё. А полмига, четверть мига, пока не вернулась память никакая, ни о чём, – лежишь как не знавшая горя: проснулась.
Только – полмига. И тут же – уколом! – самое последнее, вчерашнее! Но не последнее одно, а – уколами – уколами сразу и вся цепь. И всё это – в голову больную, в грудь больную, нет сил!..
Что бы вот так – ничего не вспомнить, просто полежать? Просто отдохнуть, послушать, как тихо, тихо, тихо по всей Араповской, во всём Тамбове. Нет! передачей молоточков – Письмо вчерашнее – Могилка детская – Женькина смерть, Типуленьки – Последние дни его – Из Тамбова опоздала – Пустынная горечь от свидания – Двое суток блаженных, не знающих о беде, – в этой самой комнате?
Могилка сельская, в осени сырой.
А у него – другая?..
И так прожигая, по одному месту, повторно, и одни и те же борозды прожигая в мозгу, как электричеством выжигают, – отпустите!! отпустите, выключите!!
Зачем же он теперь такое пишет?!
Выбилась, разорвала. Лежала как в обмороке, спасительном забытьи, отключась от этой всей колющей цепи.
Но – боковым прожогом, по другой дорожке, как будто не о себе, а из другой жизни: мама умирала – скрылась беременной, легче ей не увидеть дочь никакой, чем такой, – не донеслась глаза закрыть.
И – уже из третьей жизни, совсем посильное, так жегшее раньше, а теперь уже не жгущее, теперь такое дальнее: женькин отец.
Тогда казалось – сложнее нет: как это всё разрешится? Как убедить его, что надо сказать жене? как ему храбрости придать, ведь не осмелится? А почему это было так надо? Тогда было так, сейчас и не вспомнить. Ведь не думала же его отнять, слабого такого, неспособного на прыжок. А – униженье душило: начинать какой-то тайной прикладкой, не личностью, воровкой скрытой? – нет, пусть будет ясность.
Какой слабый мужчина. А много ли их сильных? Там, где нервы натянуты, они не сильны. А разве Фёдор не слаб?
Слаб! И слеп! Запутался! Плывёт обрубком дерева, куда течение приткнёт! Когда с ним – прощаешь за его простодушие, глаза изумрудные, берёшься верить, берёшься тянуть его вверх, – а расстанешься – что было? Пустота. И – ещё пишет, что…?
Отпустите! Выключите!
Женькиного отца вспоминать – сейчас спокойно, одно облегчение, вот и стараться. Она узнавала его по Чехову, – верно списано, такие они и бродят: милые, приятные, мухи не раздавят, и дела никакого не совершат. Тоска или мечта? – вечный поиск, но и не настоятельный: что найдётся – и ладно, как сложилась жизнь, так пусть и будет. (Да и Фёдор же такой!) И с самого начала предвиделось, как это кончится: останется он в своей скорлупе, всё такой же умеренно-ищущий, а разобьётся только сама Зинаида. Уже провожая её в деревню рожать, обещал непременно скоро приехать, вот тотчас же! А там дальше и жизнь перестраивать – для сына! И не лгал, ведь верил.
Но даже не приехал сына посмотреть.
Мужчинам живётся шире, легче, они и не пытаются себя понять, не нуждаются прорабатывать себя в глубину. А женщина живёт тесно – и всё в глубину, в глубину.
И та – тоже ведь? И той – тоже? И – в глубину? Допустить – полужизненная она, полуженщина, а всё равно: прожигает?
Но Типуленька-то – умер!!! Мальчик! Женечка! Так на земле ещё ничего и не поняв, не различив ни мест, ни лиц, ни частей своего даже тела, – одну только мать, и то размыто. Ещё не вырвался из небытия, три четверти времени во сне – и туда же опять. Только-только снялось это старческое выражение, с каким младенцы узнают негостеприимный мир, – и назад… Еле-еле волосики пробивались, голова только-только подправилась ближе к человеческой, подобрался затылочек, – и посинели губы. Нету.
Проклятое «скажут». Для себя – никогда совсем не боялась Зина «скажут», но – чтобы мать не убивать. А не приехав к больной – её подтолкнула туда же? Так – на похороны? Снова «скажут», зябко.
Может и та – не так за мужа держалась, как «скажут»? Невыносимо ведь.
А для Фёдора – приехала, примчалась, не постыдилась сестры с мужем, не побоялась никого, ничего: к нам! И в гостиной, где всё их детство, куда и он приходил когда-то знакомиться с семьёй, и гимназистка замирала от смиренного восхищения перед бывшим членом Государственной Думы! пострадавшим! и писателем! с изумрудными попыхивающими глазами! – теперь в той самой гостиной по воле его прохаживалась нагая, а он лежал на диване и теми же зелёными глазами скользил.
Три недели назад, всего три недели! – вот тут бродили, безпутные, а сын в Коровайнове уже заболевал!
Но хотя подтвердилось её предчувствие, шесть лет дразнившее, манившее девчёнку в отдалении, что с Фёдором откроется ей. И хотя эти два дня встречи она не успела очнуться, – но уже нарастали в ней пустота, обманутость, – и всю её залили, едва расстались, едва только села в кирсановский поезд, и низменны показались собственные восторги, всё обман, муть, – даже до отвращения, зачем приезжала? Скорее к сыну назад! И тревога колющая: чт'o с сыном брошенным? здоров ли?