Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
А от вливаемой воли – стало легче и крепче. Не стало этого жжения, как дома, – вырваться, куда-то бежать, кого-то видеть, говорить. Стояла – и никуда не несло её бежать. Стояла с затекающей шеей, а чугунная скованность стольких дней – изникала, отпускала.
Покруживалась голова. Зинаида, не без труда, руками вернула голову, поставила, как надо. И прошла немного дальше по каменным плитам.
Там, в правом приделе, вышел священник, молча поклонился перед закрытыми вратами, – но не отец Алоний.
Опять одна, без соседей, оказалась Зинаида у большой иконы Христа, перед иконой светилась крупная розовая лампада. В поле зрения и ничего больше не стало, только эта икона, заступившая весь храм, и лампада. Там, сбоку, шла служба, но Зинаида не воспринимала из неё ни слова, не слышала. Она стояла и смотрела на коричневый лик Спасителя.
А это было – вполне человеческое лицо, хотя другого цвета кожи, другой земли. Были странности – спускались двумя косичками волосы, и нос был так длинен и тонок, как не бывает, и застыли поднятые персты для благословения. И была многознающая загадка глаз. Знающая всё, отвеку и довеку, что нам и не снится. В лёгком состоянии души можно было этой глубины не заметить. Но сейчас отзывалось всё. Что было выразительно ясно: Христу – остро больно, но он не жалуется. Всё сожаленье Его – к тем, кто подойдёт, вот к ней сейчас. Его глаза вбирают сколько угодно ещё боли – всю её, и многократно до неё, и сколько ещё грядёт. Он – сжился с болью как с неизбежностью. И знал разрешенье всех болей.
И ей стало легче.
Розовое стекло большой лампады и свет от неё были тоже особенными. Это была розовость, но что за розовость: ничего от зари, ничего от румянца, ничего от близкого тока живой крови, – розовый цвет с лиловой нездешностью, отрешённый ото всех земных цветов. И в этом свете особенно был проницателен тёмно-коричневый, всезнающий лик.
И в этом безплотно-розовом свете особенно показалось невозможным, чтоб сын её был – нигде. Сейчас просто увиделось, что где-то что-то есть.
Икона, лампада – поплыли.
Как хорошо она подошла, не выбирая, наугад, она никуда и не хотела больше. И разговаривать с кем-то взахлёб, как она рвалась, – ей совсем не нужно стало. Теперь сбоку слышался и речитатив:
«Ибо беззакония мои превысили голову мою, как тяжелое бремя отяготели на мне… Кричу от терзания сердца моего: Господи! пред Тобою все желания мои, и воздыхание мое не сокрыто от Тебя».
И – задрожала: тут всё знали ещё до её прихода! – возглашали открыто.
Она не пыталась молиться: такого навыка не было у неё. Но в груди, в голове сняло какую-то помеху, запрет – и стало опять думаться. Думаться – не толчками и вздрогами, от которых болит и палит, а – созерцательно над собой, как чужой.
Она думала, что если применить церковное понятие греха, то у неё грех – тройной.
Нет, четверной.
Нет, даже пятерной. (Без сопротивления насчитывалось, как на чужую.)
Она соблазнила женатого. Она не поверхностно повредила, но своим настояньем открыть – во всю глубь рванула трещиной ту семью. Она покинула умирающую мать. Она покинула сына – ради возлюбленного. Она… Четыре. А где же пятый? Вился ещё тут где-то и пятый.
«Ибо душа моя насытилась бедствиями, и жизнь моя приблизилась к преисподней».
Больше стали видеть и её глаза – и теперь наискосок впереди, на крыле среднего амвона, в уголке она увидела – и обрадовалась – стоящего к ней боком отца Алония: он исповедовал. Пока в правом приделе шла утреня, а он тут исповедовал, будто совсем беззвучно: у аналоя приклоненною головой выслушивал склонённую голову, потом накрывал её епитрахилью, крестил и отпускал. Исповедальников ждало несколько, и они проходили не быстро.
Впрочем, это так замечалось, ни к чему. Зинаида не нуждалась в исповеди, она и без неё себя читала ясно.
Если разбирать изнутри её жизни: она не лукавила, не измысливала никого обмануть и никому повредить. Она хотела только пройти свой естественный женский путь – имеет право она на него, как всякая?.. Она и не прошла его, она всего только начинала, начала, – но, Боже мой, как трудно оказывается и начать! Из юности выходишь такой свободной, лёгкой – и почему же сразу так трудно, путанно, почему все люди, судьбы – поперёк, и шагу не сделать, чтоб на ком-то не отозвалось, чтоб не толкнуть, чтоб – не через кого-то. Как же выбраться? Как же бы – опять с начала?
Да не хотела она никому вреда! Но почему каждый шаг жизни – по другим?
Нет, не каждый, напраслина. Перед одним – она ни в чём не была виновата, вот уж! Ему – она хотела лучшего, чем знал он сам. Она хотела открыть ему дар, которого он не знал, и так бы жизнь прожил. Читая его самодовольные откровенности, затая дыхание, всё вернее видела: одна она ему нужна! одна она откроет ему жизнь и довершит до полноты, а у него – ни полноты, ни разноты, а только расхожее низкое. А вот он – виноват: что попустительствовал, что отдавал, кто бы только взял её первый. Он – на всё и толкнул, и ещё теперь вчерашнее – поди прочь с твоей привязанностью, с твоими жертвами! – но и в отталкивании ложь, потому что если любит другую (да любил бы! да значит снизошла к нему милость! да не доравнялся он любить!) – то зачем же заворачивал в Тамбов?
Ах, вот он, четвёртый, или пятый, – как с корнем дёрнули из неё изо всей! Как пожаром охватывает платье – и скинуть нельзя, и не скинуть нельзя, – пятый, вот он, прилип, прилился! Потому не пошла и к тётке: знала, как та ответит, но ответ ей нужен был не такой! Она искала получить ответ – задуманный.
И тут увидела, как отец Алоний, отпустив последнюю, обернулся сюда. Он обернулся – нет ли кого ещё, скользнул по пустой середине храма – и увидел её, и узнал, – и кивал пригласительно, так поняв, что она – к нему.
Но она не к нему!
Стоял и ждал – широколицый, прямой, такой основательный и простой, густоволнистые назад его волоса оставляли открытым крупный лоб, и под ним сияли глаза.
Поманил – и ждал.
Но она не к нему!
А он ждал и звал. Он так и понял, что она ещё борется со свежей смертью.
А, уж если пришла! Стоит – и ждёт. А – к кому ж она? А куда же?
Шаг, шаг, шаг! – пошла, незадуманно, незагаданно.
А там – ступеньки, не споткнуться, поднимаясь на клирос. И только видела – крупное, крупнолобое лицо с поощряющим взглядом, понизу обложенное тёмно-русой бородой.