Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Ну что ж, чего не выразишь печатно и не скажешь на самой узкой конференции: да, я тогда ошибся. И вера в себя, и политическая зрелость, и оценка обстановки приходят не сразу, лишь с возрастом, с опытом. (Хотя и Парвус только на год старше.) Да, я тогда ошибся, не всё видел, и дерзости не хватило. (Но даже близким сторонникам так нельзя говорить, чтоб не лишить их веры в вождя.) Да как было не ошибиться? Тянулись месяцы, месяцы того смутного года, всё бродило, погромыхивало вокруг, а настоящая революция не разражалась. И ехать было всё ещё нельзя, и отсюда, из Женевы, разбирало негодование: чт'o они там, олухи, не поворачиваются, чт'o они революции как следует не начинают? И – писал, писал, посылал в Россию: нужна бешеная энергия и ещё раз энергия! о бомбах полгода болтаете – ни одной не сделали! пусть
Нет, не бралось усталым умом несвоевременное письмо, не понималось. Читал – и не понимал.
…Казалось, так ясно: кастет! палка! тряпка с керосином! лопата! пироксилиновая шашка! колючая проволока! гвозди (против кавалерии)! – это всё оружие, и какое! А отбился случайно отдельный казак – напасть на него и отнять шашку! Забираться на верхние этажи – и осыпать войско камнями! и обливать кипятком! Держать на верхних этажах кислоты для обливания полицейских!
А Парвус и Троцкий ничего этого не делали, но просто приехали в Петербург, просто объявили и собрали новую форму управления: Совет Рабочих Депутатов. И никого не спрашивали, и никто не помешал. Чисто рабочее правительство! – и вот уже заседало! И всего-то приехали на каких-нибудь две недели раньше остальных – а всё захватили. Председателем Совета был подставной Носарь, главным оратором и любимцем – Троцкий, а изобретатель Совета Парвус управлял из тени. Захватили слабенькую «Русскую газету» – однокопеечную, вседоступную, народную по тону, и на какие-то деньги стал тираж её полмиллиона, и идеи двух друзей полились в народ. Учись!
Скларц у окна в своём стуле сидел всё дальше, всё мельче, как птица с опущенным носом, в иллюстрированный журнал.
Тогда, в свои последние женевские дни, Ленин писал, писал пером торопливым – всю теорию и практику революции, как он находил её в библиотеках по лучшим французским источникам. И гнал, и гнал в Россию письма: по сколько человек надо создавать боевые группы (от трёх до тридцати); как связываться с боевыми партийными комитетами; как избирать лучшие места для уличных боёв; где складывать бомбы и камни. Надо узнавать оружейные магазины и распорядок работы в казённых учреждениях, банках, заводить знакомства, которые могут помочь проникнуть и захватить… Начинать нападения при благоприятных условиях – не только право, но прямая обязанность всякого революционера! Прекрасное боевое крещение – борьба с черносотенцами: избивать их, убивать, взрывать их штаб-квартиры!..
И, нагоняя последнее своё письмо, сам поехал в Россию. А там – ничего похожего. Никаких боевых групп не создают, не запасают ни кислот, ни бомб, ни камней. Но даже буржуазная публика приезжает послушать заседания Совета Депутатов. И Троцкий на трибуне взвивается, изгибается и самосжигается. И, будто для этой открытой жизни и родясь, они с Парвусом блещут по всему Петербургу – в редакциях, в политических салонах, всюду приглашены и везде приняты под аплодисменты. И даже создавалась какая-то фракция «парвусистов». И не то чтобы тряпку обмачивать в керосин и красться за углом здания – но Парвус готовил собрание своих сочинений или закупал билеты на сатирическое театральное представление и рассылал своим друзьям. Хороша тебе революция, если вечерами не чеканка патрулей по пустынным тротуарам, но распахиваются театральные подъезды…
Пробежаться бы до окна и назад – так пятнистый раздутый баул стоял как сундук, не пройдёшь. Да и сил нет в ногах.
В ту революцию Ленин был придавлен Парвусом как боком слона. Он сидел на заседаниях Совета, слушал героев дня – и висла его голова. И лозунги Парвуса повторялись и читались, правильные вполне: после победы революции пролетариат не должен выпустить оружия из рук – но готовиться к гражданской войне! своих союзников-либералов рассматривать как врагов! Отличные лозунги, и уже не с чем выступить с трибуны Совета самому. Всё шло почти как надо, и даже настолько хорошо, что вождю большевиков не оставалось места. Вся жизнь его была спланирована к подполью, и уже трудно было пересилиться, подняться на открытый свет. Он не поехал и на московское восстание, уж там восставали по его ли женевским инструкциям, или не по его. Упала уверенность в себе – и Ленин как продремал и пропрятался всю революцию: просидел в Куоккале – 60 вёрст от Петербурга, а Финляндия, не схватят, Крупская же ездила каждый день в Петербург собирать новости. Даже сам понять не мог: всю жизнь только и готовился к революции, а пришла – изменили силы, отлили.
А тут ещё Парвус выдвинул из тени (он всегда старался действовать из тени, не попадать на фотографии, не давать пищи биографам) и подсунул Совету безымянно, как бы его, Совета, резолюцию – Финансовый Манифест. Под видом заскорузло-стихийных требований неграмотных масс – программу опытного умного финансиста: единый удар по всем экономическим устоям российского государства, чтоб рухнуло проклятое разом! Не откажешь – величайший, поучительный революционный документ! (Но и правительство поняло и через день арестовало весь петербургский Совет. Случайно Парвус не был на заседании, уцелел, и тут же создал второй Совет, другого состава. Пришли арестовывать второй – а Парвус снова не попал.)
Керосина в лампе не было – а горела уже час, не уменьшая света.
Надо было годам пройти, чтобы рёбра, подмятые Парвусом, выправились, вернулась уверенность, что тоже на что-то годишься и ты. А главное, надо было увидеть ошибки и провалы Парвуса, как этот слонобегемот опрометчиво ломил по чаще, и обломки прокалывали ему кожу, как он оступался в ямы на бегу, исключался из партии за присвоение денег, занимался спекуляцией, открыто кутил с пухлыми блондинками – и наконец открыто поддержал немецкий империализм: откровенно высказывался в печати, в докладах, и явно поехал в Берлин.
Шляпа позади лампы – качнулась, показав атласную подкладку.
Да нет, лежала спокойно, как оставил её Скларц.
Через Христю Раковского из Румынии, через Давида Рязанова из Вены уже доходили до Ленина слухи, что Парвус везёт ему интересные предложения, так развязно не скрывался он. Но слава открытого союзника кайзера опередила Парвуса, пока он вёз эти предложения, пока кутил по пути в Цюрихе. Все привыкли бедствовать годами, а тут прежний товарищ явился восточным пашой, поражая эмигрантское воображение, раздавая, впрочем, и пожертвования. И когда нашёл он Ленина в бернской столовой, втиснулся непомерным животом к столу и при десятке товарищей открыто заявил, что им надо беседовать, – Ленин, без обдумывания, без колебания, в секунду ответил резкими отталкивающими словами. Парвус хотел разговаривать как вояжёр мирного времени, приехав из воюющей Германии?? (и Ленин хотел! и Ленин хотел!) – так Ленин просил его убраться вон! (Верно! Только так!)
На бауле ручка перекинулась с одной стороны на другую – хляп!
Но увидеться – надо было! Не бумагами же всё переписываться, какая-нибудь да попадёт к врагам. И Ленин шепнул Зифельду, а тот нагнал толстяка, по какому адресу ему идти. (А Зифельду Ленин потом сказал: нет, отправил акулу ни с чем.) И в спартанско-нищей комнатке Ульяновых толстозадый Парвус с бриллиантовыми запонками на высунутых ослепительных манжетах, сидел тогда на кровати рядом и не помещался, и наваливался, толкал Ленина к подушке и к спинке железной.
Тр-ресь!! – распёрло наконец баул – и, освобождая локти и выпрямляя спину, разогнулся, поднялся в рост во всю свою тушу, в синей тройке, с бриллиантовыми запонками, – и, разминая ноги, ступнул, ступнул сюда ближе.
Стоял – натуральный, во плоти – с непотягаемым пузом, удлинённо-купольная голова, мясисто-бульдожья физиономия с эспаньолкой – и блеклым внимательным взглядом рассматривал Ленина. Дружелюбно.
Да ведь и правда! – давно же надо поговорить. Всё мельком, всё некогда, или в отрыве, или в противоположности, и так трудно встретиться, следят враги, следят друзья, нужна тайна глубочайшая! Но уж если пробрался, какие тут письма, пришёл момент критический, поговорить накоротке: