Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4
Шрифт:
«…Как может во главе нашей армии стоять лицо, которое для сохранения старого порядка готово…»
В своей прежней службе – честной, ясной, прямой военной службе, генерал Алексеев не потерпел бы десятой доли таких оскорблений – тотчас потребовал бы снять с себя обвинения, либо подал в отставку.
Но – не было теперь над ним такого прямого, ответственного и понимающего лица, кому можно было бы такую отставку подать. Какое-то расплывчатое, многоликое и подмигивающее было перед ним мурло – и подавать в отставку звучало смехотворно; его обещали обезглавить, или резать, или потрошить, они легко могли прислать вооружённую шайку и сюда, в Могилёв, – а оставалось бездеятельно ждать. Это была опасность непредставимая, неохватимая, неотразимая, –
И всё сходилось как нельзя хуже: печатали, что монархически настроен штаб Бориса Владимировича, – так это заговор в Ставке?
А великий князь Сергей Михалыч, хоть и подал прошение об отставке, хоть и снял свитские аксельбанты – но расхаживал по Ставке в генеральской форме, – вот и связь Алексеева с павшей династией.
А Николай Николаевич так и застрял в Ставке, всё не уезжал (его не пускали без сопровождения) – так и сидел в своём поезде на станции, пленник в собственной бывшей Ставке, это стесняло и мучило Алексеева, опасно и неприлично было бы его посещать, и неудобно совсем не оказывать знаков внимания, – и вот опять связь с династией. (Кажется, уедет сегодня вечером.)
Наконец – тут же рядом печатали крупно об аресте генерала Иванова в Киеве, – а Иванов совсем недавно свободно жил в Ставке, – и уже понимал Алексеев, что его обвинят: зачем не арестовал Иванова после похода на Петроград?
607
Окончательный отказ Крымова лёг на гучковское сердце обидой. Совсем не на многих, совсем на редких боевых генералов он рассчитывал опереться – и вот главный из них отрёкся. А верные и живые, кто были с Гучковым, – военная молодёжь, не годная для расстановки на крупные посты. Но – уже он начал, и не могло быть у него другого пути. Обновление всего генеральского состава русской армии могло бы стать делом его жизни. Ладно, он переворошит и с молодыми! Выгнать генералов сотню – другая будет армия! Наполеоновского духа.
Как раз в эти дни Гучков дал санкцию на арест окружения великого князя Бориса Владимировича. Это было и неизбежно: притёк донос из Ставки, и нельзя было не дать ему хода, особенно в дни, когда Совет гремел, что Ставка – гнездо контрреволюции. Такой арест, пятк'a офицеров, прозвучит сейчас в Ставке как звенящее предупреждение. Что военный министр шутить не будет. Предварительно напугать всех тех, кто думал бы сопротивляться.
Красиво бы – и самого Бориса! Совет бы ликовал. И это было бы даже как бы продолжением давней борьбы Гучкова с великими князьями. Но чтобы быть честным – материала не хватало. Борис – щенок, и безответственный, – но не вредный.
Тем более необходима какая-то суровая мера в дни, когда расслабляется вся военно-судная система. Вчера Гучков упразднил военные трибуналы всюду вне театра военных действий. Полевые суды на фронте решено оставить, но без права смертной казни. То есть, глядя вперёд: теперь ни измена, ни бегство с поля сражения уже не будут караться серьёзно. Очень может быть, что не избежать в армии института присяжных – то есть судьями посадить солдат же. От военно-полевой юстиции не оставалось ничего.
Парадоксальность положения была в том, что двигаться к укреплению армии Гучков мог лишь через частичное её ослабление.
Ещё появилась от Совета довольно безумная «Декларация прав солдата», – по безобразию уже опубликованная в газетах – ещё прежде чем поливановская комиссия её рассмотрела, а и рассматривая – пасовала. Но уж эту – Гучков имел решимость не утверждать или, во всяком случае, потянуть подольше.
А ещё – присяга. Правительство назначило армии присягать (вероятно, зря), а вот все петроградские батальоны отказываются. (Один штаб Корнилова присягнул.) И – что делать?
И с отданием чести Гучков уклонялся день за днём, надеясь, что просветится что-нибудь к лучшему. Однако не просвечивало. В Петрограде никто не отдавал, кроме юнкеров. На всех просторах железных дорог, этапных перевозок – чести не отдавали. Армия уже перестала выглядеть армией. Так стоило ли военному министру ещё упираться?
А тут – кажется, неизбежность, под напором общественного мнения революции, отменять все боевые ордена, из-за их царского или церковного звучания, – и только Георгиевский крест, конечно, надо отстоять.
А тут накладывали прошений и запросов от интеллигентов, которые раньше скрывались от военной службы: надо дать им право, не подвергаясь каре, явиться к исполнению службы ныне, наряду с новопризываемыми. И – неужели же им в этом можно отказать при торжестве революции?
А на возврат дезертиров-солдат придётся положить долгий срок, месяца два, иначе и не вернутся, кто уехал далеко в деревню.
А заводы и мастерские Главного Артиллерийского Управления требовали себе теперь тоже 8-часового рабочего дня – и как же в сегодняшней обстановке стать поперёк рабочего прогресса?
22 депутата Государственной Думы, крестьяне, обращались к Гучкову с просьбой – увеличить выплаты солдатским семьям: 3 рубля 20 копеек в месяц по сегодняшней дороговизне – ничто. И не отпускают казённых дров.
И придётся добавлять.
Телеграмму от суматошного истеричного Пуришкевича, уже не знающего, как выслужиться перед новым строем, как заказаться своим: что он лично раздал на фронте полмиллиона воззваний Временного правительства и 20 тысяч «приказов № 3» (совместных Гучкова с Советом). Заверял, что настроение в армии внушает уверенность. Зато писал, накопления немцев – лихорадочны, и зловещий признак – молчание их артиллерии. Старый шут, позабывший вовремя сойти со сцены. После убийства Распутина мог бы уже и перестать трястись на виду у всех.
Но уже докладывали, что прибыла и дожидается депутация Черноморского флота. Фронтовых депутаций разных, уже привык, приезжало теперь каждый день по две, по три. Однако сегодняшняя делегация была исключительная – и Гучков, глотнув кофе и подтянувшись, вышел к ней в залик.
Чернело от формы. Стояло 30 молодцов – больше матросы, но и солдаты, и штатских немного (выяснилось: рабочие). Среди моряков был капитан 1-го ранга, но Гучков благоразумно удержался подойти пожать ему руку: невозможно было теперь отличить его и возвысить, а жать руки всем подряд – Гучков брезговал, это выверт Керенского. И действительно, главным в депутации оказался не каперанг, а солдат молодой, нестроевой части, Зорохович, – с живыми глазами, ещё гражданскими манерами (так и показался ряженым) и очень свободным языком. Нисколько не робея от обстановки, от министра, от солдат (он назвался председателем Центрального комитета Черноморского флота), чуть шагнул вперёд и залпом произнёс речь. И – целиком положительную. Он заверял, что боевая мощь флота не понизилась ни на йоту (так и сказал), флот и гарнизоны объединены желанием войны до победного конца, достойного великой нации (так и сказал). А поэтому они, черноморцы, приехали требовать от тыла неослабной работы на оборону, а Временному правительству окажут всемерную поддержку вплоть до Учредительного Собрания. А министра просил прислушиваться ко мнению севастопольцев.
Как посвежело. Гучков воодушевился:
– Старая власть по своей неспособности и равнодушию вела Россию к гибели. Теперь великая помеха убрана с народного пути. Не скрою: каждому из нас предстоит тяжёлая работа, но её нам облегчит глубокий государственный инстинкт, вложенный в душу народа.
Только – есть ли он в народе? Смотрел, смотрел по глазам. И простодушные, и старательные, и любопытные. Больше – на Зороховича, с надеждой.
И дальше – о свободе, о победе, о единстве, – уже привыкал язык перемалывать.