Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 1
Шрифт:
– Не говори мне о долге – ни перед тобой, ни перед Россией! Когда я люблю и меня любят – тогда я и делаю, тогда и признаю долг. А ты для своего долга – ты мной и жертвовал всегда. В нашей с тобой жизни никогда не были раскрыты мои лучшие возможности. В петле твоего долга и удушилась моя личность. Я – погибла! Я – погибла!..
И почувствовала, как снова и гуще одевается во мрак.
44
Французскому послу Морису Палеологу
За эти революционные недели упало в Петрограде значение обычных театральных спектаклей и обычных концертов высокой музыки: были и пустые места. Но возросла новая форма – «концертов-митингов», где кроме концерта предполагались речи видных деятелей: эти билеты шли нарасхват, а особенно если ожидалось выступление Керенского. Сегодня в Михайловском и был такой концерт-митинг – в пользу освобождённых политических ссыльных, и, очевидно, с участием Керенского, ибо главной устроительницей была его супруга Ольга Львовна.
Вообще, подобные пригласительные присылали теперь чуть не каждый день. И уже оскомину вызывала у французского посла эта безконечная революционная суматоха русской столицы, как будто забывшей о войне. И не поехал бы он сегодня на этот балаган, если бы – уже девятый день, хотя ещё полускрыто от общества, не перестал Палеолог состоять истинным послом Великой Франции и даже – вполне самостоятельной личностью. Это произошло от приезда в Петроград, десять дней назад, министра снабжения Франции Альбера Тома. За войну он приезжал в Петроград уже второй раз – и, встречая его поздно вечером на Финляндском вокзале с большой свитой офицеров и секретарей, Палеолог никак же не догадался, не ёкнуло его старое сердце, зачем приехал Тома в Россию в этот раз, с какой бумагой. А через сутки он её вручил послу. Она была из министерства иностранных дел: «Положение, которое вы занимали при прежнем императоре, делает для вас затруднительным исполнение ваших обязанностей при нынешнем правительстве. Для нового положения нужен новый человек», – и ему предлагается принудительный отпуск, отъезд во Францию, а тут его заменит Тома. (Через два дня в газетах подали как краткий выезд посла в Париж на совещание.)
Ах, Боже мой! Ах, ветреники дипломатии! «Положение, которое вы занимали при прежнем императоре», – так оно-то и давало возможность долгих интимных бесед с царём, при которых достигалась безоглядная искренняя преданность России союзу с Францией! А теперь, с неблагодарностью, оно же ставится в упрёк? Да сколько лет на одном месте, так узнать эту столицу, и все круги её от придворных и великокняжеских до леволиберальных, и повсюду иметь друзей, и сочувственных или вознаграждаемых осведомителей, так что о каждом политическом веяньи узнавать ещё в момент его зарождения, и иметь достаточно сил и такта поучаствовать в смещении Штюрмера, – а теперь?.. (Ах, да как же не придал значения! – ещё в 20-х числах марта появилась в Париже газетная статья: посол Палеолог пользовался таким доверием старого режима, что не может питать доверия к новому…)
Да, ваш верный Палеолог был в добрых отношениях с царём, да, но именно потому сейчас остро видит, как разрушается наш союз с этой страной. Недалёкий социалист Тома обморочен этим революционным воздухом, не перестаёт восхищённо ахать и успокоительно докладывает в Париж, – но Палеолог за полтора месяца революции с ужасом видит, что Россия безповоротно выпадает из войны и вступает в анархию. Ещё надо прилагать все усилия удержать её в колее, да, но уже надо прозорливо готовиться к худшему. И хотя Палеолог получил прямой запрет обращаться теперь в министерство помимо Тома, но, боясь глупой восторженности этого лба-социалиста, Палеолог дал телеграмму своему начальству: в новой России готовятся неприемлемые требования к союзникам. Принять их – для нас невозможно, и не нужно при вступающей Америке. Надо теперь готовиться к разрыву союза с Россией, и сам разрыв без сантиментов использовать с выгодой – за счёт России же. (Да уже высказывалось во Франции, что по культурности и развитию французы и русские стоят не на одном уровне. Россия действительно понесла большие людские потери, но это всё – невежественная безсознательная масса, а у французов бьются в первых рядах и молодые силы, проявившие себя в искусстве, науке, люди талантливые и утончённые, сливки и цвет человечества, – и с этой точки зрения наши потери неизмеримо чувствительнее русских потерь.) Мы не должны себя чувствовать в долгу у России. Надо перерешить вопрос об обещанных проливах и конспиративно искать мира Франции с Турцией.
Так Палеолог думал за Францию как первый в Петрограде француз, но реально, увы, стал вторым. Вот и сегодня вынужден был на этот глупый концерт сопровождать Тома, который рвался туда: слушать и выступать.
И вот снова – чудесный жёлтый зал (уже пошарпанный от революционной публики) – уголок Франции в России, привычный зал французской драмы. Тот же тёмно-жёлтый бархатный занавес, но уже без государственного герба. Две ангелоподобные балерины у порталов, несущие верхний обрез сцены – и между ними натянут плакат «Да здравствует свободная Россия!». В царской ложе, прямо против сцены, Палеолог и Тома показались к барьеру – зааплодировал весь зал, а оркестр, сегодня не в яме, а на сцене, заиграл марсельезу. (В двух парах других лож, у сцены, сидели освобождённые политические, им уже аплодировали раньше.)
Затем стали исполнять 4-ю симфонию Чайковского. Нетерпеливому к митингу залу она явно показалась слишком длинной, начались движения и шумок.
После неё, оркестр ещё сидел, Керенская ввела на сцену Милюкова, которого не приходилось представлять, его портреты знала вся столица, сразу сильная овация. (Всё-таки ещё сохраняла публика патриотическое чувство, если так аплодировали Милюкову.)
Министр иностранных дел произнёс разумную речь, отдавая дань отдельными абзацами Англии, Франции, Италии, Америке, – и после каждого абзаца оркестр исполнял гимн той страны (американский – кажется, впервые в Петрограде), а зал – вставал. (И как бы хотелось верить, что это всё – ещё держится, едино и союзно. Но скорбно знал Палеолог, что всё – разваливается, наступили, быть может, последние недели союза – и его собственные последние дни в Петрограде, где так ему было хорошо.)
Затем оркестр ушёл, пюпитры и стулья сдвинули, у рояля певица спела два романса Кюи, за ней певец – «Гимн свободе» какого-то Пергамента. Затем вышел почти лысый и как бы с раздутой верхней частью черепа – Аджемов, один из кадетских лидеров. Он с неожиданной твёрдостью произнёс вслух, не стесняясь, одиозное имя, которое принято было не называть:
– На пропаганду Ленина-Ульянова не надо обращать внимание. Ведь уже известен ответ германских социалистов: они – не свергают Вильгельма. И было бы нашей изменой павшим – теперь не довести войну до конца, проиграть дело свободы, на которое затрачено столько усилий, также и сидящими в этом зале…
Спел певец два романса Глазунова – его уже совсем неприлично не слушали.
Какой-то железнодорожник, с их съезда. Отложить все требования, а только воевать до победы. Не хотим изменять отечеству и ничего слышать о Ленине.
Поднялись рукоплескания – но и шум. Из бенуара здоровый мужской голос закричал:
– А вот есть письма о братании с немцами, послушайте!
Это был изрядный верзила с шевелюрой Самсона. Не сумняшесь, он тут же полез через барьер бенуара, спрыгнул в партерный проход и пошёл на сцену. Довольно-таки был небрежен и растрёпан.
– Кто такой? Откуда? – кричали ему. – Фамилия?
Уже на сцене, скрестив руки и с вызовом в зал:
– Я вернулся из Сибири. Был на каторге. Я – Бернштейн, Илья.
Возгласы уважения:
– А-а, политический!.. Как раз… Так дать ему слово!
И Ольга Керенская, до того в недоумении, теперь пригласила Самсона говорить. А он безстрашно:
– Нет, я – уголовный! Но! – предупредил грозно, – совесть моя чиста.
Это очень понравилось залу:
– Ура!.. Ура!..
– Пусть говорит!