Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1
Шрифт:
Перегруженный автомобиль скрипел, лязгал рессорами на снежных взгорках, два раза останавливался – и Балк обмирал, что опять испортился, и, не довезя, расстреляют.
Улицы не были многолюдны, пока не стали приближаться к Думе. Тут – всё гуще, автомобиль гудел, разгоняя. В одном месте стояла без прислуги и без снарядов – отдельная пушка, жерлом навстречу им.
То – на конях показалось несколько артиллерийских офицеров, без шинелей, все с большими красными бантами на груди, публика кричала им приветствия, ура, – и они с удовольствием раскланивались.
Начиная от
Толпа обступила их с ругательствами, насмешками и угрозами.
Какой-то пьяный, по виду дворник, громко мычал и при ссадке наземь всё норовил достать Балку до глаз своими пальцами, расставленными как рогатина.
Окружающие потешались и подзадоривали. В этой толчее, на последних шагах, ещё всё могло случиться – и по голове ударить и убить.
Но навстречу протиснулось несколько студентов Военно-медицинской Академии – и окружили арестованных защитным кольцом.
Вошли в Думу.
Там за столом сидела и кругом толпилась победительная молодёжь, преимущественно еврейская. Некоторые юноши с револьверами ужасающих и устаревших систем. Балка сразу узнали, стали кричать:
– Градоначальник! Это вы отдали приказание вашей полиции расстреливать народ из пулемётов?
Балк и не понял – из каких пулемётов? У полиции никогда их не было вовсе.
Один студент насмешливо возражал:
– Товарищи, товарищи! Теперь – полная свобода слов и действий, не оказывайте давления на градоначальника!
Балка вели дальше, наискось через Екатерининский заполненный зал, где другие юноши с упоением отбивали шаг вместе с солдатами – зачем-то и солдаты большим строем маршировали тут, в зале, во всём боевом снаряжении.
Всё это походило на сон или сумасшедший дом.
Кто-то крикнул:
– В министерский павильон!
Их повели светлым коридором. У входа в павильон перед часовыми сидел в кресле в белом облачении изнеможённый митрополит Питирим – и говорил, что он не может встать и не может идти.
В комнате павильона за большим столом уже сидело несколько безмолвных арестованных министров: им запрещали разговаривать.
А Хабалова – тут не было.
193
От начала войны все трое старших сыновей Кривошеиных рвались, как бы боясь опоздать умереть за Россию. Да и отец говорил: какое учение, когда надо врага бить.
Двое старших по началу войны бросили университет и ушли вольноопределяющимися в артиллерию. С тех пор оба уже получили по солдатскому георгиевскому кресту, были подпоручики.
Третий сын, Игорь, едва окончив год назад гимназию, уже ни о каком университете и не думал, но тут же поступил на последний ускоренный курс Пажеского корпуса, с минувшей осени был уже прапорщик лейб-гвардии конной артиллерии, проходил стажировку в запасной батарее в Павловске – и вот скоро счастливо успевал к главным событиям войны.
Но в короткие недели гордого отпуска перед фронтом, судьбой и сердцем уже там, – вот не привелось Игорю погулять в столице! – началась суматоха. Когда вчера благожелательный унтер предупредил его на Воскресенском, что на Кирочной убивают офицеров, Игорь испытал растерянность, стеснение, оскорбление – новые чувства и в новом положении, в котором он никогда не бывал. Год назад он был беспечный гимназист, ни для какой толпы не завидный, но минувший год в нём воспитывали офицерское достоинство – и вдруг оно же поставило его против своей русской толпы?
И тут же, воротясь домой, он услышал от Риттиха, как волнуется следующий ряд его однокашников-пажей, рвётся ещё в новый бой, уже внутренний.
Что нужно делать? Смятение, неготовность. А его батарея спокойно стояла в Павловске, и не звала. И ничего важнее фронта всё равно не оставалось.
И так весь оставшийся день вчера и уже полдня сегодня Игорь унизительно сидел дома, лишь посматривая на Сергиевскую с четвёртого этажа – кто там проходит по улице, какая странная публика и в каком сочетании. Вчера там катилась и обезумелая толпа первых восставших волынцев, а потом много миновало всяких групп и одиночек, и автомобилей, со стрельбою и без стрельбы, с красными флагами и красными знаками, давая определённое представление, что же делается на улицах главных.
Унизительно было затаиваться и скрываться. Да Игорь не испытывал страха, он непременно пошёл бы по улицам, может где во что вмешаться, он не отчётливо чувствовал новизну положения. Но отец сурово осадил: сделать бы он ничего не мог, а только бы выставил себя на оплевание. (А уж о матери что и говорить!) Пойти в штатском? Но не для того он выслуживал офицерский мундир, чтобы теперь избегать его и прятаться.
Да отвращением наполнялась душа от этой гнусности, разыгравшейся в Петрограде, когда все лучшие, вся армия – на святой войне.
Из парадных комнат Игорь уходил в свою, по дворовой стороне, откуда не виделось раздражающее уличное мелькание, и можно было бы вообразить, что ничего в Петрограде не происходит, если бы всё ещё не потягивало гарью от Окружного суда.
Вдруг он услышал, что как-то дверьми хлопают не по-семейному и переступают тяжёлыми ногами, и совсем чужие голоса, а в ответ им – оскорблённый и всё возвышающийся голос матери. И тогда Игорь выскочил как был, в кителе, с пистолетом на поясе, поспешил туда – и прежде чем разглядел всю сцену, нескольких вооружённых солдат, у кого шинель полурасстёгнута, и мать за спинкою стула против них, – его заметили и закричали:
– Да вот он!
Кровь ударила Игорю в лицо: пришли за ним? его искали?
Отец что-то не выходил. Тётя шепнула, что ушёл провожать Риттиха.
А мать выговаривала:
– У меня – два сына на фронте! И этот – едет! Как вам не стыдно? Война идёт! А вы бунтуете! Как это называется?
И тётя строго.
Но им – совсем не было стыдно, да они и не вступали в спор, они пришли по праву силы, что-то тут сделать. Игорь обежал их лица – и вдруг не почувствовал своего всегдашнего любования русским солдатом: вместо смелости, подхватистой службы, терпения или юмора – что-то тупо-развязное, животное, отвратительное было в этих лицах. Один твердил: