Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
Шрифт:
Впрочем, связаться с арестованными теперь и не легко. Узникам запрещены телефонные разговоры, аппараты остались только в караульном помещении. Туда же доставляются все письма и телеграммы, все вскрываются – после чего их вручает новый комендант Коцебу, – как раскрытыми же принимает и все письма от царской семьи. (Но этот ротмистр оказался очень сочувственный человек, даже просто хороший, – и немало писем вручил и отправил закрытыми, отправлял и телеграммы, иногда украдкой передавал и сообщения, полученные по телефону.)
Охранный гарнизон действовал по инструкции, разработанной до поразительных деталей. На положении арестованных состояла и вся придворная прислуга – повара, лакеи и вся челядь, лишь внутри помещений имея право свободного перехода и исполнения обязанностей. Докторам
Посторонних лиц не впускали во дворец без разрешения правительства, но революционные солдаты – развязные, вызывающие, могли сколько угодно бродить по дворцу, потому что внутренних постов не было. Они всё хотели видеть – комнаты, вещи (и воровали многое, особенно серебряные ложки), требовали показать им наследника, едва не ломились в комнаты больных детей, во все комнаты, приходилось запирать двери, высказывали обо всём беззастенчивые замечания, бранились с прислугой – зачем одеты в ливреи, зачем слишком ухаживают за царской семьёй, зачем слишком сильно кормят и почему несут вино. По вестибюлям, коридорам, парадным залам они ходили в шапках, куря, шумно, вид их был страшен, собственные офицеры боялись их, – да во 2-м гвардейском стрелковом полку и сами офицеры оказались ужасны, ни одного кадрового, всё какие-то зелёные прапорщики.
Но и снаружи успевали они набедить: в парке стреляли по козам, застрелили трёх оленей, полуручных. Одного – совсем близко, и долго кровь бурела на снегу у пруда.
Самого революционного Петрограда, самой революции царская семья так и не повидала – но эти развязные солдаты, ещё недавно лейб-гвардейцы, убеждали довольно.
И чтобы меньше было столкновений и расстройств – все приняли: буквально выполнять распоряжения коменданта и охраны. С полным спокойствием и покорностью (как военный человек) относился ко всем строгостям экс-Государь, не высказав ни разу упрёка, ни даже когда приходилось у запертой двери ожидать по 20 минут конвоя и ключа.
А государыня замечала – ещё, кажется, менее его и всех. От момента возврата супруга отпало ей быть главной воительницей, да и сломлена она была минувшими десятью днями. Теперь она всё более сидела в кресле у сына или у дочерей, часто уйдя в свои неприступные мысли.
На прогулки Николай каждый день ходил с обергофмаршалом Василием (его называли Валей) Долгоруковым – на час, на полтора. Вчера и сегодня стояла серая оттепельная погода, не очень приятная. В парк ходить воспрещалось, но для прогулок оставлена была часть сада, отделённая замёрзшей канавкой. Особенно любили – расчищать от снега дорожку вокруг лужайки, друг другу навстречу. Иногда при этом Николай помахивал рукой своим, смотрящим в окна. Полукружьем стояла цепь часовых. Каждому, к которому приближался, государь говорил «добрый день». Одни вовсе не отвечали, другие – называя полковником, третьи – «Ваше Императорское Величество». Что творилось в их шинельных грудях? Что держалось в их головах? И офицеры вели себя по-разному: одни (из студентов) наседая почти на пятки и окрикивая «полковник», другие сторонясь отчуждённо. Офицеру каждому Николай протягивал руку для пожатия. Одни принимали, другие – неловко прятали руку. Иногда расспрашивал их, из каких они военных училищ. Один ответил, что – Виленского. «Да, – похвалил государь, – у виленцев развито чувство товарищества. Хорошее училище.»
Да что ж было на них обижаться? Так ли и об этом ли нужно было думать? В одно утро посмотрел Николай в окно – и увидел часового, спящего сидя, а винтовка валялась рядом в снегу. И смех и слёзы. Что же будет теперь с нашей армией? Как же пойдёт она в своё последнее наступление?
А Николай – так надеялся на нашу победу именно в кампанию Семнадцатого года!
Ах, лишь бы эта несчастная война хорошо кончилась для России, всё остальное – неважно!
Отходили ноющие удары – от ареста, от первого приёма здесь, от смотрин. От голого стыда развенчанности, от своей беззащитной доступности. Не задевали мелкие оскорбления младших офицеров, обманутых солдат. Это всё они совершали – по неведению. Вот, звали «полковником». Думали, что унижают? – ничуть. Николай и не мог сам себе присвоить звание выше, чем успел дать ему отец.
Раз отречение было необходимо для счастья страны – как же было ему сопротивляться? В те дни – жгло, и была досада на многих, и была попытка взять назад, – а вот за несколько дней, как с потерей последней внешней свободы спала и последняя ответственность, – Николай уже и не досадовал. Уже и не жгло.
Он радовался – что кровь не пролилась. (Если где и пролилась – то вопреки его воле.)
Вот за эти три-четыре дня в родном Царском Селе – в этом дворце он родился, он любил его, золотое же заточение! – к Николаю вернулась ясность духа – и смирение. Ничего больше он не мог исправить, никуда его не тянуло, не рвало, – все свои государственные обязанности он кончил. Сдал. Уже никто не мог прийти к нему с докладом, иногда досадливым, или с трудным предложением, смущающим ум, не надо мучиться с выбором. Всё своё – Николай сделал и кончил. Что мог – он сделал, и как мог лучше. И не надо больше наряжаться, переряжаться. (Влез в свои чиненные-перечиненные военные шаровары, которые были у него с 1900 года, Николай любил старые вещи.) Теперь, свалив с плеч все бремена, да жить своей семьёй. Милостивый Господь дал нам всем соединиться вместе!
Бенкендорф доложил, что, по всей видимости, они останутся в Царском Селе надолго. Приятное сознание! А сколько времени теперь – читать, для своего удовольствия или детям вслух. Николай помногу сидел то у Аликс, то у детей, особенно – у Алексея.
Очень озабочивали только их болезни. Алексей, слава Богу, перенёс корь легко и без осложнений. Две старших тоже вполне выздоравливали, ещё уши болели. Но Мария, продержавшаяся рядом с матерью самые опасные дни, теперь окунулась в корь едва ли не всех тяжелей: перекинулось и на уши, и дало злокачественную пневмонию. Около неё собирали консилиум (власти разрешили, но – дикая грубость – чтоб и тут при осмотре присутствовали офицер и два солдата), а милый доктор Боткин, добровольно заточившийся, был рядом всегда. Анастасия же – почти поправлялась, вдруг опять заболели уши и тоже воспаление лёгких. Сегодня сделали ей прокол уха.
Пошли, Господи, пошли, Господи, только бы выздороветь всем.
Семья жила вся в левом крыле дворца, выздоравливающая Аня Вырубова и некоторые из оставшейся свиты – в правом. Иногда собирались по вечерам для чтения, для музыки, – тут, в царском крыле, иногда шли навестить Бенкендорфов или то дальнее крыло – и Николай катил Аликс в кресле. И это был немалый путь, через протяжённость дворца! – ещё сколько пространства у них не отняли. Уютно было натопить камин – и в такую сырость сидеть в тепле и укромности. (Правда, жаловался Бенкендорф, что всё меньше выдают дров.)
А ещё была комната во дворце – биллиардная, всегда запертая, ключ у Николая – потому что там висели военные карты.
Кому же теперь они?…
Всё ж – Николай пошёл туда раз и, запершись, был с картами один, – смотрел, смотрел в тоске на корпуса, двинуть которые от него уже не зависело.
Перед картами он привык слышать ровный говорок Алексеева. Вчера сыну разрешили встать из постели – и сегодня отец повёл его сюда. И сам ему объяснял немного.
Теперь пришлось не посетить храмовый праздник Фёдоровского собора. Но к минувшему воскресенью хлопотали отслужить литургию в переносной церкви дворца – чтобы разрешили пропустить священника с дьяконом и четырьмя певчими. Разрешили, но подвергли их строгим формальностям и придиркам на пропуске. Собрались, кто на ногах, – семья, свита, прислуга. Так радостно было, что и в новых обстоятельствах не остались без службы. И молился Николай – за победу русской армии.