Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого
Шрифт:
Все в зале поднялись и долго горячо хлопали. Хорошо началось. Но они ещё не знают, что услышат.
– Товарищи! Два месяца прошло, как родилась русская свобода. Но я пришёл не для того, чтобы вас приветствовать. Ваши боли и ваши страдания являлись одним из мотивов нашей революции. Мы не могли больше стерпеть той безумной и небрежной расточительности, с которой проливалась ваша кровь старой властью. Но эти два месяца… Единственная сила, могущая спасти страну и вывести её на светлый путь, – это сознание ответственности каждого из нас без исключения, за каждое слово и
Уже он достаточно отошёл от тона приветствия. Но на душе так горько, так обидно, – и теперь ещё прямей:
– Вам, представителям фронта, я должен сказать: моё сердце и душа неспокойны. Тревога охватывает меня, и я должен сказать открыто, какие бы обвинения ни бросили мне в лицо и какие бы последствия отсюда ни проистекли…
Это есть в нём! – безстрашие кинуться вперёд (ну, может быть, прижмурив глаза перед столкновением):
– Так, как дело идёт сейчас, оно дальше идти не может! Так – дальше спасать страну нельзя!
Зал замер. Страшно сказано – и может быть непоправимо? Тут надо – маленькое разрежение:
– Большая часть вины за это лежит, конечно, на старом режиме. Сто лет рабства не только развратили старую власть и создали из неё шайку предателей, но уничтожили в самом народе сознание ответственности за судьбу страны. И в настоящее время, когда Россия идёт смелыми шагами к Учредительному Собранию, когда она стала во главе демократических государств, – вся ответственность за судьбы государства целиком и полностью падает на плечи всех.
Это ведёт артистическая интуиция: сколько надо разредить обходным полукругом, и когда переходить опять на главную стезю:
– Товарищи солдаты и офицеры! Может быть, близко время, когда мы скажем вам: мы не в состоянии дать вам хлеба в том количестве, какого вы ждёте, и снаряжения, на которое вы имеете право рассчитывать. Но! – сразу верно направить их: – Это произойдёт не по вине тех, кто два месяца тому назад взял на себя ответственность перед судом истории. Процесс перехода от рабства к свободе не может протекать в форме парада…
Как смело, отчётливо сказано! Но люди ещё не способны такое вместить…
– …как это бывало раньше.
И тут – запутался язык, пошли невыразительные фразы: целый ряд недоразумений… взаимных непониманий… на почве которых дают пышный цвет семена малодушия и недоверия… превращение свободных граждан в людскую пыль… («людскую пыль», удачное выражение, он тоже заимствовал из какой-то газетной передовицы). Не так легко даже испытанному оратору вырваться к безоглядно прямым словам, как можно сказать только с глазу на глаз кому-нибудь…
И вдруг – опять эта отчаянная несущая лёгкость, она уже столько раз выручала:
– Если же мы, как недостойные рабы, не будем организованным сильным государством, – то наступит мрачный, кровавый период взаимных столкновений. Каждый из нас, от солдата до министра, и от министра до солдата, – должен поставить служение общему выше частного!
И вот – так легко-легко стало выбросить бомбу из груди, оратор
– Товарищи! Вы умели исполнять обязанности, которые налагала на вас старая ненавистная власть. Вы умели стрелять в народ, когда она этого требовала! Почему же у вас нет терпенья теперь? Сколько веков терпели под самодержавием, а теперь не хотим терпеливо дождаться Учредительного Собрания? Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов???
Не просто молчали – шевельнулись. Страшно шевельнулись!
Но знал себя Керенский: когда приливает глубокое чувство – отваливаются все политические расчёты, а только хочется выразить это чувство! и это даже оправдывается лучше всякого расчёта!
– Товарищи, я не умею и не знаю, как народу говорить неправду. И как от народа скрывать правду.
А все – молчали…
И он замер – в жуткой, жуткой паузе. Опять-таки интуиция подсказывала, что – не он должен произнести следующее слово.
И так весь зал продолжал повисать в леденящей паузе.
И верно: пришла помощь со стороны. Один молоденький солдат, не выдержав этого молчания, – вскочил и закричал:
– Да здравствует гордость России!
Об именно ли гордости самой России или о Керенском он крикнул, кто как понял, – но всё же захлопали. И так – пронесло мимо главной скалы. И Керенский подхватился в быстром течении – увлечённый, и отречённый, и жертвенный, и даже сам изумлялся своему измученному голосу:
– Я пришёл к вам потому – что силы мои на исходе. – И в эту минуту он так и чувствовал, что да, совсем на исходе, может не хватить договорить речь. – Потому что я не чувствую в себе прежней смелости, у меня нет прежней уверенности, что перед нами – не взбунтовавшиеся рабы, а сознательные граждане!
Второй раз он это влепил – и прошло легче, привыкали.
– Нам говорят; не нужно больше фронта, давайте брататься! Но разве на французском фронте тоже братаются? Разве силы противника не переброшены на англо-французский фронт? Нет, товарищи, брататься – так на всех фронтах!.. Да, мы идём к миру, – и я не был бы в рядах Временного правительства, если бы воля народа об окончании этой войны не была бы задачей правительства. Но есть пути и пути. Мы – не собрание усталых людей, мы – государство. Есть пути. Они сложны и долги. Надо, чтоб нас уважали и враги, и друзья. Человека безсильного никто не уважает.
И – ведь как иначе могла бы шествовать Революция! как прекрасно! И в какой низости она, вот, разлагалась. Обида сжала горло, трудно высказать, а самое от сердца:
– Я – жалею, что не умер тогда, два месяца назад! Я – умер бы с великой мечтой, что для России загорелась новая жизнь, что мы умеем без хлыста и палки взаимно уважать друг друга и управлять своим государством не так, как им управляли прежние деспоты.
Но не было, не было тех упоительно-бурных аплодисментов, во взмыве которых Керенского уносило в небеса. И он – спустился, спустился – и осторожно, нащупывающими шагами: