Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого
Шрифт:
Что же он мог ещё?
Горько, презрительно усмехнулась, неровно в губе:
– Ты – не имеешь права не знать всех моих терзаний, которые давно уже превзошли всякую меру моей выносливости! Я – уже полутруп. Но я люблю тебя – со всеми твоими пороками! Я не представляю, чтобы кто-нибудь кого-нибудь мог любить сильней, чем я тебя сейчас! Почему нет твоего ответного чувства? Такой доступный и чужой, желанный и преступный!..
Она – как роль читала, она как сомнамбулически наговаривала выученный монолог,
Рано же он обрадовался её недавней примирённости! Нет, теперь он видел, что это действительно безысходно, что это – пила, вверх, вниз, вверх, вниз, зубцы чередуются всё чаще, и нет надежды, что колебания затухнут, но становятся злоразгонными.
– Линочка, – уговорчиво сказал он, чуть касаясь её руки опять, – вообще, мы уже пятнадцать раз об этом говорили, хочешь шестнадцатый, только не сейчас. Сейчас я очень спешу.
– Нет, – напряжённо смотрела в полные глаза, – этого мы ещё не говорили.
Ещё не говорили! Как скучно, как неуместно, как позорно.
– Да это – кишкомотательство! По десять и по двадцать раз ты мотаешь на пальцы – свои кишки, мои кишки, и анализируешь. Но время – не такое. Пропусти, мне нужно идти.
– Нет! – ужаснулась она, как бы не веря, что он мог подобное выговорить. – Кто настоял на нашей женитьбе? – ты! Ведь я была не готова… Но воспитанная в том, что любовь – единственна в жизни… Кто звал меня годами, и в письмах – «моя единственная?.. несравненная? буду любить тебя всю жизнь»?
Через бровь, губу выдавалась внутренняя её дрожь, но она не за словами следила, а напряжённо – за собой, оттого и было впечатление сомнамбуличности.
– Тебе просто некуда девать пустого времени, ты томишься без занятий.
– Но у меня всё валится из рук!
– Но почему у других не валится?
– Потому что они здоровы!
– И ты здорова.
– Тебе бы такое здоровье!
– Ты не больна, у тебя просто смещённая точка зрения: равнодушие ко всему, а повышенный интерес только к себе. Тебе и общество для того надо…
– А что, меня многие хвалили, больше тебя!
– Из вежливости. Ты и разговоры так сводишь, чтоб тебя похвалили.
– Да! Поощрения – моя слабость. Неужели это такой большой порок? Самолюбие и должно быть у человека, а куда годится человек без самолюбия? Зато когда меня хвалят – я гораздо послушней, имей в виду.
Смотрел и он на неё больными, но и очищенными глазами: почему всегда родной представлялась она ему? Что она сейчас говорила – нельзя чужей.
– Алина. Надо иметь скромность признать себя средним человеком, из каких и состоит человечество, перестать возноситься – и тогда твои достоинства будут тебя украшать. Ты и готовишь отлично, и хозяйничаешь прекрасно, и на рояле играешь, – но почему
– Боже, ты бы себя слышал! Какие ты жестокости говоришь! Что у тебя за удивительная жажда меня принижать!
Не хотел, а оказался зацеп опять, по самой ране. Опять, опять перебегающее тревожное похмуривание по лбу:
– Нет, ты когда-то лжёшь! Или раньше, когда так хвалил меня, или теперь, уничтожая!
– Ты любишь себя слишком самозабвенно. Горе и тебе и мне, если ты этого не усвоишь.
– Хватит!! Слышать не хочу! Замолчи! Не подавляй моей личности! Какая есть! Ты уничтожил меня как женщину, теперь уничтожаешь как человека! Свою жену! Которую любил! И которую сегодня любишь!! – выкрикивала ещё вдвое громче, с воспламенёнными глазами.
– Да я только и успокаиваюсь, когда тебя не вижу. Меня эти твои взлёты и срывы…
– Ничего! – восклицала победно. – Станешь человечней к страданиям других! У тебя сейчас – полоса удачи, ты снова вознёсся и не видишь вокруг ничего!
Алина как будто прислушивалась, что делается в ней самой. И предупредила, опасно пожигая глазами:
– Во мне поднимаются чёрные силы!
– А ты – борись с ними.
Отвечала горячим взглядом (вся там внутри, прислушиваясь):
– Они могут оказаться сильней меня!
Нет, этим сценам – не будет конца никогда, уже видно, Не отвечая, обошёл обеденный стол, чтоб иначе пройти к двери.
Но и Алина туда успела – и снова заграждала ему проход. Угрозным взглядом искала его глаз:
– Жизнью – я теперь совсем не дорожу. И даже я мечтаю, чтоб эта горькая весна стала последней весной моей жизни! Ты нанёс мне удар, после которого мне уже не подняться…
– Очнись, Алина, что ты… что мы… В какое время…
Но она не очнулась, и не запнулась, а ещё резче вскинула красивую голову на истончавшей шее:
– Ты всё мыслишь мировыми категориями. Но когда гибнет единственная душа – это всё равно что гибнет весь мир. Для меня моя гибель – и есть гибель всей вселенной! А ты, самый близкий человек, отказываешься протянуть руку помощи.
Вот эта её рука помощи, её рука – за помощью, опять ощутительно хватала за сердце. Да разве он не протянул?
Да что ж он мог больше?
Шагал в штаб, на ходу стараясь умериться.
Что ж он мог больше?
Он – потушил, всё. Он – вернулся. Что ещё?
Себя самого. Живого. Неужели мало?
Он думал – вот то самое трудное. Нет, самое трудное только теперь началось.
Теперь нужно долгим безпросветным волоком вытаскивать нашу жизнь.
А она – не приняла мира. Терпеливого мира.
Ей – нужно безграничное восхищение.
Но откуда его теперь взять?
С недоумением вспоминал, но не мог ясно вызвать ту давнюю тамбовскую неделю: да почему он вздумал жениться именно на Алине? да зачем же он ей навязывался, ещё так стремительно?