Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого
Шрифт:
Да, мысль о мести, ещё пока неизвестно какой, взялась подсвечивать ей в этой тьме – ободряющим угольком. Когда вздумываешь о мести – сразу чувствуешь, что сильнеешь. На месть – ещё найдутся силы! Цепкие силы пробираются между чёрных клубов. Если он своих желаний не сдержал ради жены – почему должна сдерживаться жена?
Но ревности – он не умеет ощущать, у него плоская сухая душа. Ревности – в нём не расшевелить.
Отравиться? – было бы легче всего. Но это не была бы настоящая месть. Он – не достоин её смерти.
Как и жизни её не достоин.
Бьёт и бьёт одна мысль: он мною пожертвовал! Он мною пожертвовал!
Хотя иногда облегчение: намного легче,
А иногда и его страдания уже не утешают, уже не кажутся доказательством любви.
… Да я, по сути, больна… Я не просто срываюсь, я больна.
Да! И он же бросил это слово: «клинический случай». Так он – понимает?..
Он – понимает! Так тем он виновнее!
Да, больна! И не Обвинительный Акт – надо спешить записывать симптомы болезни, чтобы было что показать врачам. Тут помогут записи из дневника – хорошо, что всё время записывала состояние, сон, аппетит.
Этот замкнутый флигель, эта бездеятельность, оторванность от людей – меня погубят. Обстановка в этом флигеле уже невыносима, всё – отвратительно, до чего ни дотронуться. Переездом в Могилёв я себя и погубила. Каждый день здесь – уносит год моей жизни. Как я извелась! В здоровом состоянии как бывает приятно проснуться и порываться к делу. А теперь – одно отвращение.
Нет, надо срочно советоваться с врачами: что нужно? Лекарства? массажи? разнообразные впечатления?
Не потерять мужества и спасти сама себя. Методически записывать разные случаи с собой, эти внезапные перемены настроения, чтобы всё это можно было бы сопоставить, и по такому развёрнутому объяснению станет ясно врачу.
Выздороветь! О, как хочется выздороветь! Ничего больше не хочется больной душеньке!
Чтоб над каждым делом не распускался чёрный лопух безсмыслицы: а зачем?
146
Сколько уже раз Фёдор и приезжал, и уезжал из своей станицы, да не меньше двух раз в году, и в эти военные тоже, – и почему-то каждый раз при отъезде натеняется страх: что-то случится в будущем, и он больше в станицу не вернётся. Ничто бы не должно помешать? – а каждый раз не знаешь. Летом на садах ляжешь вопрокидь или сидишь на лавочке, – такая тишина, лёгкость, пушистость, меланхолически воркуют горлинки в вербах, по небу еле перетягиваются редкие перистые облачка, и такая вдруг охватит тоска: милые садочки, до свиданья! Убогий и милый, неотрывно родной мой угол! сторона родимая, где пупок резан, – не вечно возвращаться мне к тебе. Смерть? Мысль о ней почему-то всё чаще тревожит. Хотя ведь не стар ещё, полусотни нет. Хотел бы молиться? – нет сил и молиться. Если приедешь в Глазуны под Пасху – сходишь, может быть, к заутрене, когда все. А в иной раз – так звон со старой колоколенки только раздражает: слишком долго звонят. Сходишь на могилки родителей – поцелуешь, погладишь кресты, а сердце – нет, не плачет, не дрожит, – зарастать стало?
Но и как безрадостно: все мы, все мы туда пойдём. А теперь ехать в станицу – с Зинушей?! Сговорено…
А – робость настигла. И опять не решиться никак.
Вода – сп'aла, каждому ясно, хоть и из газет, – и Зина уже с чемоданом собранным, все юбки-блузки разглажены, ждёт вызывной телеграммы. Она уже по первой его телеграмме заподозрила: ведь он – в Новочеркасске, а сюда путь не загорожен, а там дальше поедем вместе? И – видит её Федя в тамбовском знакомом домике, будто и сам там опять, вот видит вочью перед собой её строго-пламенный взор – и трудно выдержать, Федя отводит глаза.
А вызвать вот – не хватает последнего душевного усилия. В Петербурге казалось – решился. А на Дон приехал…
Сейчас в станице будет больше всего хлопот с садами. Любит их Федя, подкупил к своему надельному ещё и смежных. (И ещё покупал у станичного схода за 50 рублей неиспользуемый школьный участок – под опытное виноградарство и садоводство, но не разрешил окружной атаман.) Сейчас время – сады обмазывать, а после цветения – опрыскивать, а молодые посадки поливать, и вечный страх, не появился бы долгоносик, а то какие-то мотыльки налетают, прямо землю застилают. Есть обильные вишни, яблоки, есть груши, сливы, слабые абрикосы. А тут пора виноград открывать, уже пускает ростки, а там ставить колья, привязывать. И всё ж от погоды: как прошлый год в это время лили дожди что ни день, все улицы в воде, палисадник заплыл, – а то нет дождей, нет! это донское: и туча чёрная проплывёт – а нет ни капли! сушь, ветер, с утра уже печёт, корма выгорают, мотыки об землю звенят как косы, да не было бы пожара. А свежеет к вечеру воздух – стерегись заморозка, не пришлось бы этой ночью костры из мусора разводить. А то смотри – арбузы не взошли, по старой посадке нужна новая. А ещё ж – на огороды баб искать. Да плести плетни, обгородить леваду и гумны. (Да даже одно, как не подумал раньше: что уборных в станице отроду нет, оправляются на базу, на забазье, – как это Зине вымолвить?) А у лошади одной – вдруг глазное что-то, у другой экзема, – давай зелёное мыло да цинковую мазь. Да со всем же скотом сколько хлопот, да молочные скопы…
И разве же Зина сколько-нибудь вместит все эти заботы? Ей они – что?
Сестра Маша одна – колотится и колотится. Не всякому работнику прямо прикажешь: ещё угодить надо, как ему хочется делать. А за садом ухаживать – верно говорит: что детей растить. И с болью торгуется Маша за каждый федин рубль: «Теперь народ остервенился и в деньгах сытости не знает». Вот – брат приедет, всё сам рассудит, верно ли делала. А по теперешнему времени ещё и запас набирает: 12 пудов сахара да 6 пятериков хорошей муки, а уже и страх: «Будет реквизиция – у нас возьмут».
И все эти годы – тянет Маша одна, одна всё семейное, и шлёт Фёдору грамотные точные отчёты. А сил с годами у неё не прибавляется: уже еле ноги таскает, голова болит, а при покосах, в рабочую пору так и ревёт от неуправы.
А ещё ж от Дуни – крест да терпение. Глупые дикие выходки – и не спросишь с придурошной, а ей уступать, только так и поладить.
А был момент, когда Александр потребовал выделить ему долю. Фёдор только ахнул: да кто тебя подменил? Неужели я у сестёр, курушат беззащитных, дам отнять последний кусок?
Александр – подчинился, ибо всем им Фёдор как отец, и этого тоже в люди вытянул. Александр и жене Шуре подчиняется: не стало где няньку нанять – он придёт домой из лесничества и при детях за няньку. Слаб он, а может и прав, когда говорит, что и все Ковынёвы духом слабы, слабеем в минуты тревоги, да и хозяйствовать не можем, не кулацкая у нас натура, а многое наше достаётся другим людям.
Отчасти и так. Сам Фёдор хозяйничал бы всей душой – а вот жизнь оторвала.
А ещё же Петьке, вот, 12 лет. Где каких детей Фёдор народил – мало знал, одного отдалённо, в нищете, его матери посылала Маша посылки, – а Петьку тут, в Глазуновской, подбросили на порог, и по расчёту – тоже федин, так и взяли его, и Маша ему – «мама». Но и тоже недогляд: отвечает ей резко: «Двойки пережила и кол переживёшь», бьёт на самостоятельность, усть-медведицкому репетитору отвечает – лёжа на диване. Хотела бы Маша видеть в нём теплоту – но, жалуется, лишь искры малые. Но и: только прошу, от Петушка меня не отрывай, в нём одном моё утешение и моя жизнь, а что я за это получу от него – Бог ведает, но без этого не могу.