Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого
Шрифт:
– Это, пожалуй, да, есть.
Павел Иваныч усмехнулся под усами:
– Тот самый скачок, которого так жаждал ваш друг.
– Неужели вы запомнили?!
– Да вот, запомнилось. Этот-то «перерыв постепенности» – он нам ещё и нажарит. В здоровом нормальном развитии ничто живое не знает революций. Революция – это всегда катастрофа, распадаются государственные связи, и общество переходит в расплавленное состояние.
– Но ещё, может, и плавно сойдёт? – надеялся Саня.
Павел Иванович вздохнул.
– Вы знаете, что такое кристаллическая решётка?
– Помним, – быстро, уверенно заявила Ксенья.
– Так
Как сегодняшняя похолодавшая пасмурь перебила солнечный поток дней – так и слова его ложились, в сером свете от окна, – и Саня видел, как Ксенья опечалилась.
– Но ещё, может быть, – уляжется? – понадеялась и она.
– Иногда и улегалось. Революции не совпадают в подробностях. Но – похожи. В том, что трудно останавливаются. И в том, что никогда не находили истины. Да даже и простого благополучия не приносили. И для самих революционеров – тоже, потому что никогда не получается похоже на их первоначальную программу. А наша революция – она, глядите, отчаянная, она – в припадке падучей бьётся. Вон, кричат: «углублять революцию». А что это значит? – Глаза его высвечивали недоуменно. – Как если б люди были недовольны землетрясением и хотели бы сотрясти землю ещё своими силами. Оттого что одичалые волки Гоббса стали называть друг друга «товарищами», ещё не наступило братство.
Ксенья и тут не сробела:
– Ненавижу волчью мудрость Гоббса. Я верю в то, что говорил о людях Христос.
– Да? – как будто изумился Павел Иванович и превнимательно поглядел на неё.
– Но всё-таки, – имел Саня честность возразить, – к революции вела, пусть ошибочно, идея любви к народу?
У Варсонофьева одна бровь поднялась сильно, другая лишь чуть-чуть.
– У нашей интеллигенции, откровенно сказать, очень много совести, да не хватает ума. Я – не о тех интеллигентах, которые вдруг с марта стали социалистами, – это почти сплошь карьеристы. Я – о самых добросовестных. У них у всех эти недели – что? Восторг, восторг – и обрывается, дыхания не хватает. Победа – в два дня, да, – но что потом два месяца? Захлёб веселья и торжества. Вся энергия революции истекла статьями журналистов, речами ораторов и резолюциями собраний. Какая-то революция резолюций.
На столе лежали свежие газеты пачкой, он как привзвесил их двумя пальцами.
– Вот что от этих страниц исходит? Фимиам, фимиам, фимиам – Народу. Но ничего земного нельзя делать с безудержным преклонением. Надо поглядывать трезво, да и по сторонам. Вровень народу смотреть, да предупреждать: эй-ка, братец, не расхлебайся. Нельзя кадить черни. Нельзя кадить зверю. Как предупреждал Достоевский – демос наивнейше думает, что социальная идея и состоит в грабеже. Что у нас и покатилось. На всех митингах: «Товарищи, требуйте!» По всей России клич – «подай!» Младенческий, до-политический народ легко соблазнить. Манит, что, кажется: вот, вот она, вековая справедливость! Никто не имеет смелости объяснить народу: свобода – это вовсе не мгновенное изобилие, разорить казну – разорить и самих себя. Обязанности перед родиной – это и есть обязанности перед самими собой. Экзамен на свободу. Если мы так ломаем свободу, то мы и куём себе неизбежное рабство.
Посмотрел на поручика. Посмотрел на курсистку. Ещё ли, дальше?
– А мы и Европу кинулись поучать свысока. А слово «отечество» опять прокляли, – классы да классы. А классы и разъедают нации, и падает государство. Революционеры стелют Россию под своё кредо, нет времени подумать. Дантон хоть успел понять: «Революция подобна Сатурну: она пожирает своих детей». Но не они меня удивляют, а самые образованные. Самые первейшие кадеты. Привыкли всегда презирать, проклинать власть, и, беря её, – не поняли: власть – это страшный дар. Мозжащий. С нею нельзя играть. И не с упоением брать её, а обрекая себя.
Саня удручённо:
– Что же – делать, Павел Иваныч?
– А вот – вы мне скажите, что делать?
– Я думаю… я думаю… Простой человек ничего не может большего, чем… выполнять свой долг. На своём месте.
– Это б – хорошо было. Через это бы мы спаслись. Но сегодня не любят таких слов, как «долг», «обязанность», «жертва».
Помолчали.
Чего-то, чего-то Саня хотел не упустить?.. А! —
– Павел Иваныч! А вы прошлый раз нам сказали, что строй отдельной человеческой души важнее государственного строя. Так если так – тогда что бы нам революция? Переживём. Лишь бы самим не одичать.
Варсонофьев качнул, повёл головой.
– Сказал так? Это – не совсем осторожно. В мирные эпохи – пожалуй что так. Но когда государство разваливается – нет, нет, надо его спасать.
И опять помолчали.
Да неудобно было и засиживаться. И тоном уже уходным, облегчённым, вот сейчас и поднимутся:
– Павел Иваныч, а ещё вы прошлый раз загадали нам загадку, мы так никогда и не разгадали.
– Какую это?
– А вот: кабы встал – я б до неба достал; кабы руки да ноги – я б вора связал; кабы рот да глаза – я бы всё рассказал.
– А-а… Это – дорога. – Подумал. – Дорога, что есть жизнь каждого. И вся наша История. Самое каждодневное – и из наибольших премудростей. На один-два шага, на малый поворот каждого хватает. А вот – прокати верно всю Дорогу. На то нужны – верные, неуклончивые колёса.
– Но колёса могут катиться и без Дороги, – возразил Саня.
– Вот это-то самое и страшное, – тяжело кивнул Варсонофьев.
Сидел чуть согбясь.
И многоморщинистые руки его с набухшими венами на тканой синей скатерти лежали как брошенные.
– Но может случиться и чудо? – едва не умоляя, спросила Ксенья.
– Чудо? – сочувственно к ней. – Для Небес чудо всегда возможно. Но, сколько доносит предание, не посылается чудо тем, кто не трудится навстречу. Или скудно верит. Боюсь, что мы нырнём – глубоко и надолго.
181
После заседания ИК ещё поговорили со Львом Борисычем, он звал приходить сегодня к ним обедать, «Оля будет рада». (Чего она там будет рада? По недоразумению и в революцию пошла, да со псевдобарскими ужимками, о всех событиях и партийных людях хищно кидается разговаривать, ничего же в них не понимая.) Каменев пока был в ссылке – родственники сохранили его устроенную квартиру в Петрограде, но не настолько просторную, чтобы сейчас поместить и Троцких. (Наташа за эти часы нашла одну комнату на них на всех четверых в каких-то захолустных «Киевских номерах».)