Красное колесо. Узлы V - XX. На обрыве повествования
Шрифт:
Испортил Самойлов братание, испортил сладкий торг, – ещё не предстояла ли ему от своих разделка?
Ясно, что братанье есть путь к миру. Этот путь начинает ломать дисциплину мёртвого подчинения солдат «своим» офицерам. Братанье есть революционная инициатива масс, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетённых классов, одно из звеньев в цепи… к пролетарской революции.
116'
Ещё вчера в Белом зале заседали никем не созванные фронтовые делегаты. Но на сегодняшний день Родзянко выговорил себе зал от Совета рабочих депутатов. Скребли и мыли его ночью, первый раз хорошо за два месяца, и ещё сегодня с утра. Завесили белым холстом прозиявшую два месяца раму содранного царского портрета. Воздвигли на прежнее место на вышке исчезавшее объёмистое кресло Родзянки. Возобновила деятельность всеми забытая думская приставская часть, со вчерашнего дня её штурмовали «за билетиками», давали по два билета думцам для членов семейств, а остальное – «политическим организациям». И на хоры, предельно вмещающие тысячу человек, набилось сегодня много больше – чуть не весь Совет рабочих депутатов и совещание фронтовых делегатов. И так, превосходя высотою, численностью и страстями, Пролетариат наблюдал за буржуазным действом.
А внизу – более всего собралось депутатов 4-й Думы – многие были в столице, а кто приехал и из провинции. Много меньше было, но видных, от 1-й, «Думы народных надежд» (она же «Дума народного гнева»), – Винавер, Набоков, Кокошкин, Брамсон, Гредескул, Стахович; от 2-й, уже точно «Думы народного гнева», – Церетели, Зурабов, Гессен, Алексинский, Струве. И уже больше – от «третьиюньской» 3-й. И сквозные по разным Думам Родичев, Маклаков, Шульгин. Не слишком свободные в уже потерянном Екатерининском зале, думцы перед заседанием собирались в проходах тут, в Белом, группами, передавая друг другу кто торжество, кто оптимизм, что страна начинает успокаиваться, раньше и не могло, ведь прошло всего два месяца, кто недоверчивый пессимизм, кто скромную радость встретиться меж этих исторических стен, где сходились когда-то ежедневно.
Рассаживались по депутатским местам в своих прежних секторах – впрочем, и все вместе они занимали сейчас лишь половину скамей, предназначенных для одной Думы. Наиболее полон был центр. На левых скамьях – всего немного, со всех четырёх Дум, вплоть до Чхеидзе и Скобелева. А крайние правые были обнажённо пусты, всех сдула История, – и посмел явиться и сесть один бойкий Пуришкевич, немало же поработавший и для этой революции.
Так бы так, но не было прежней силы у приставской части – и солдаты, привыкшие теперь к этому залу и не найдя места на хорах, стали впираться сюда же, сперва одиночками, потом десятками, – и неприлично рассаживались на сходах амфитеатра, разделяя депутатов и мешая им свободно разговаривать, затем и на пустующих скамьях позади. Этими солдатскими струями думцы были разделены и прижаты в сторону трибуны.
Какое же тоскливое, неуютное, стеснительное создавалось торжество!
А самые передние скамьи заняли министры: они этим хотели показать, что они не столько министры, чтобы садиться в ложу правительства, а скорей депутаты. (Отдельно от них последним, и так был замечен залом, появился Керенский, с правой рукой на чёрной подвязи, раненный в общественной борьбе.) В ложе правительства было несколько товарищей министров, а в остальном её и всю ложу Государственного Совета занимало подлинное правительство – Исполнительный Комитет Совета.
А в дипломатической привозвышенной ложе сверкали послы – сухощавый седой невозмутимый Бьюкенен, крупноголовый вытаращенный Альбер Тома вместо отозванного Палеолога, американский Френсис, итальянский Карлотти и ещё несколько союзников помельче. Ложа печати – так и была печати, знакомые всё лица. А на председательской горе должно было сидеть три председателя – Родзянко, Головин от 2-й Думы и Гучков от 3-й.
Многое изменилось в зале, и было слишком непривычное, и уже заранее угнетало. Многое изменилось, но не сам Родзянко! А вслед за ним должно было восстать и воспрянуть всё прежнее думское величие – и он выступил это показать.
Он взошёл на помост с опозданием в 25 минут от назначенных двух часов пополудни – непомято величественный, как ни в чём не бывало переполненный торжеством, и прежним громовым голосом открыл заседание. Объявил, что Гучков по нездоровью несколько опоздает, под шумные рукоплескания пригласил на председательскую кафедру Головина, потом призвал почтить память первого председателя Муромцева. Объявил порядок, что сперва будут говорить три председателя Дум. Тут же начал и речь. (Читал по тетради, для себя необычно.)
А должна была его речь влить в присутствующих и во всю Россию бодрость, уверенность и боеспособность – и право же, никто не мог прогреметь об этом лучше Родзянки. Сперва, конечно, незабвенная история:
…в этих дорогих всем нам стенах впервые раздалось свободное слово первых избранников… Приветствовать теперь же этих почтенных и незабвенных деятелей…
Но старое отвратительное правительство… Перепомянул три Думы. А 4-я —
сумела сплотиться воедино, стойко и без колебаний решилась на переворот, возглавила революционное движение… В основу переворота была положена идея спасения России…
А дальше и к главному:
Господа, неужели для того пролились потоки русской крови, чтобы получить безславный мир? (Пуришкевич: «Никогда!») Ужели возможен позорный сепаратный мир? (Голоса: «Никогда!») Борьба не может окончиться ничем иным, как победой! (Аплодируют, но не левые.) Мир во имя только прекращения войны, во что бы то ни стало, без достижения указанных мною идеалов правды, чести и добра, мне представляется непостижимым.
Однако гробовое молчание на хорах, молчание левых и аплодисменты центра – не создают грома одобрения. И в этом холодном неприятии, которое начинает Родзянку уже и безпокоить, он кстати читает о германском милитаризме и что германский рабочий класс поддерживает Вильгельма. Но
есть, господа, слухи о разложении в нашей армии, о нежелании будто бы армии драться, наступать. Я не верю этим слухам. Нельзя себе представить, чтобы доблестный русский солдат, которого я привык уважать за его безстрашие и готовность лечь костьми за родину… (Голос солдата с хор: «Дайте дворян в окопы! В нашем полку их один человек!»)
Отвечать? Невозможно прерваться, и со всеми репликами тогда не расхлебаться. И неправда: дворяне щедро платили кровью, а гвардия? Но Родзянко понимает, что – не убедишь, такая теперь обстановка – и в России, и в этом зале, увы. И – со всеми раскатами победы и уверенности: