Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
Шрифт:
И вот со стороны ему как бы давали знак: поостерегись, товарищ Миронов! Поостерегись, не ровен час...
Он как-то бесчувственно допил охолодавший чай и позвал ординарца:
— Давай коня, время.
Такая атака бывает раз в жизни — очертя голову, едва ли не на верную смерть, но к верной победе. Белые ошарашенно попятились, оставив на пути бригады сотни порубленных тел...
Счастье сопутствовало и самому комбригу: пуля только обожгла висок, поцарапала кожу, на полдюйма левее прошумела смерть, невидимая, но присутствующая где-то рядом, стерегущая момент. Блинов получил легкую рану в предплечье, уложили в лазарет.
Комиссар Бураго вечером делал выговор Миронову за
— Филипп Кузьмич, вы что, вовсе, как говорят, «в бога не верите»? А вдруг шальная пуля? На кой черт нам лишаться такого командира? Есть сведения, что бригаду скоро реорганизуют в стрелковую дивизию и номер уже присвоен — 23. Именем политотдела армии запрещаю всякую партизанщину и лихачество.
Миронов помолчал в раздумье и вдруг переменил тему разговора:
— Борис Христофорович, каков последний бюллетень из Москвы? Как он там? Это сейчас главное, по-моему. Остальное — приложится.
— Бюллетень хороший, опасность для жизни Владимира Ильича миновала, — сказал комиссар.
— Слава богу! — повеселел Миронов. — Теперь душа станет на место. Что ж, Борис Христофорович, давайте формировать полную дивизию, состав численный позволяет. Подлечим Блинова и начнем утюжить красновцев так, чтобы без боя летели врассыпную и блевали кровью до самого Новочеркасска. К тому идет! Передайте в поарм, что на мироновскую конницу там могут положиться. Понимаете, товарищ комиссар, рисковать нам с вами так или иначе, но придется. Потому что надо кончать эту войну — чем скорее, тем лучше. До весны — во всяком случае! Чтобы землю вспахать и хлеб посеять. Не то Республику нашу задушит голод! Бить их, теснить к югу, землю отбирать.
— Это верно, — кивнул Бураго. — До весны войну надо приканчивать. Во что бы то ни стало...
19
Раненых в последнем рейде было немного. И фельдшерица Татьяна, которую определили в санитарную часть при штабе, понимала, что главная причина тому: стремительность мироновского набега, умелое использование пулеметных тачанок, неожиданность в действиях и планах очень талантливого командира бригады. То, что он якобы заговорен от пули, было, конечно, чистым предрассудком. Но то, что Миронову иногда просто везло, Татьяна поняла в тот самый миг, когда бросилась с перевязочной сумкой к нему в прошлом бою, после легкого ранения.
Комбриг зажимал висок носовым платком и готов был довериться с перевивкой любому санитару, но тут вывернулась с другой стороны Надежда, ставший у него чуть ли не ординарцем, и диким голосом закричала: «Прочь!» — заслонила собой Миронова. И уже после перевязки нашла Татьяну, сказала без обиняков:
— Теперь так: уважу еще раз около Миронова, пристрелю сразу. Вез предупреждения. Вот, — и положила руку на кобуру с маленьким наганом-самовзводом.
По загоревшимся глазам ее Татьяна поняла: убьет, даже не моргнет глазом. Какая-то у нее дикая, кошачья любовь к этому моложавому старику. И ничего уж тут не поделать, придется долго ждать своего часа, чтобы не промахнуться, исполнить приговор белого штаба и как-то спастись самой... Да и хватит ли сил, хватит ли воли после того, что произошло в ее жизни за последний год? Ведь она вначале приняла революцию, как выражались в интеллигентных кругах, вместе со своим возлюбленным «шла под красным знаменем», любовалась красными сотнями казаков в Екатеринодаре, и кто бы мог подумать, что в течение каких-то недель, одного-двух месяцев произойдет такой слом в жизни, такая трансформация?
Татьяна ухаживала за ранеными в походе, устраивала вместе с санитарами банные дни для легкораненых, старалась как-то забыться в тяжелых буднях войны, но душа ее была в глубоком упадке, она попросту не знала, что ей делать с собой, куда прислониться,
Она искрение страдала, и санитары часто видели ее плачущей за стиркой бинтов, другой мелкой работой.
Ее звали от рождения Верой, она родилась в учительской семье в маленькой приморской Анапе и теперь часто, со слезами, вспоминала этот тихий городок своего детства, взбалмошную и отчаянную подружку свою Лизу Пиленко, генеральскую дочь, ставшую после в Петербурге поэтессой Кузьминой-Караваевой, бегавшую с вечеринки на вечеринку...
Боже мой, они росли баловнями жизни, они решительно ничего не понимали в окружающем. Романтический розовый туман, какой бывает на закате солнца над морем, переполнял их мир, любимыми книжными героями их были Овод и Гарибальди, они грезили сказкой революции, символами будущего счастья! Лиза писала стишки под декадентов, у нее даже вышел целый сборник этих стихов под странным названием «Скифские черепки» — лучше бы уж назвать теперь все это «Черепки нашей былой жизни», господи. Страшно подумать, что все именно шло с такой ужасающей последовательностью к нынешнему, к расплате.
Милая Анапа, улица графа Гудовича, дом Лопаревых на Пушкинской, улица Крепостная — где вы? Переулок Пиленко, где стояли дома бывшего генерала, начальника Черноморского округа, и его многочисленной семьи, отрезал угол между пристанью и набережной, заканчивался обрывом, по которому можно было спуститься извилистой тропинкой-лесенкой к морю... А больше всего они любили играть и прятаться на старом городском кладбище, между таинственных надгробий, кованых могильных решеток, в кустах пыльного, усохшего жасмина и желтой акации, слушать в накаленном жарою воздухе тончайший звон цикад. Потом выбирались на самый край высоченного обрыва, откуда открывалось неоглядное море и где захватывало дух. Лиза-сумасбродка (с виду удивительно здоровая, розовощекая, земная) вдруг распахивала руки над морем, шептала с ужасающей решительностью: «Так хочется полета и смерти, Верка, что... Ах! Ну хочешь — прыгну?!»
Вера испуганно хватала ее за руки, умоляла не мучить ее этими припадками глупости... «В тебе очень много темного, еврейского, от мамы, — увещевала Вера, — ради бога, приди в себя, вспомни, что ты крещеная и мама крещеная». — «Ах, полно, помнишь, у Чехова: конь леченый, вор прощеный, жид крещеный, все равно — жизнь пропащая!»
Потом Лиза искала себя в петербургском свете, готовила новый сборник стихов «Ключ к тайне», бегала навязываться даже к столичному поэту с мраморным лицом и отрешенным, надменным взором, но поэт был намного старше ее, имел совесть и не принял этой жертвы. В семнадцать лет выпорхнула замуж за присяжного поверенного Кузьмина-Караваева (сына известного думского деятеля) и с первого дня революции разошлась со своим адвокатом, чтобы броситься в объятия председателя Анапского ревкома большевика Протанова.
Боже мой, после Петербурга, встреч с Блоком, Алексеем Толстым, поездок через морской пролив в Коктебель к Волошину — прильнуть к черной сатиновой рубашке матроса-большевика?..
Впрочем, обо всем этом Вера узнала много позже, а пока что и она, воспламененная революционным пожаром, влюбилась в юного художника при Екатеринодарском ревкоме Вадима Саковича, Вадика, Вадю, мыслителя и теоретика искусства, который был всего на два года старше ее, Веры.
Они ходили в атаки под городом, когда отряды Автономова и Сорокина отбивались от корниловцев, и близ сенного рынка Вадик даже учил ее стрелять из кавалерийского карабина по белым, просочившимся в город... Потом с балкона багарсуковского дома они приветствовали красочный и впечатляющий на рад войск после победы над «добровольцами» Корнилова, и Вадим нервно и больно сжимал ее руку, шептал зачарованно: «Смотри: это грядет будущее мира! Смотри, смотри, это же прекрасно, это — на всю жизнь!..»