Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
Шрифт:
2
После ужина и традиционного мироновского чая, всем штабом, вприкуску, с хорошей заваркой (как правило, из офицерских, а иногда и генеральских запасов...), определили гостя на кровать в отдельной комнате, остались одни.
Сдобнов долго и сосредоточенно, сопя, как обиженный ребенок, снимал тесные, довоенного образца сапоги со щегольскими каблуками и высокими козырьками голенищ. По всем его движениям и выразительному сопению можно было понять, что сдерживает он в себе то, что надо высказать немедленно, что давно уже просилось наружу.
Кинув несвежие портянки в голенища и еще не ложась, сказал с тихим внутренним возмущением:
— Скажи, Кузьмич, что ты за человек? Каким это образом угораздило
— Не «выложил», скажи, а почему не убрал, — простодушно хмыкнул Миронов. — Ну так получилось, глупо... Тут еще штабные: оставим для потомства, говорят, ну и сбили... Душа-то хлипкая на тщеславие, не железный!
— Да не в том ошибка, что не убрал, а в том, что не вернул эту грязную стряпню с парламентерами! Ведь это не для потомков, а для нашей контрразведки все выдумано! Ты что думаешь, тебя Краснов помиловал бы, заполучив даже без боя? Как с Подтелковым было? Забыл? А зачем же эти подлые предложения? Ясно, дискредитировать!
— Ну так все ж это и понимают, видят! Как и ты, — сказал Миронов с откровенным спокойствием.
А Сдобнов вытянулся во всю длину кровати, кинул руки за голову и тяжело вздохнул. И вздох этот был очень выразительный, осуждающий:
— Понимаешь, Кузьмич... Не видались мы давненько с тобой, с самого начала германской, и вот что ни день, то больше удивляюсь я тебе. Может, это и хорошо отчасти — душу молодой сохранить, остаться этаким романтиком до седых волос... — но скажу: не ко времени!.. — Еще вздохнул и, не выдержав, сел в кровати: — Ходишь ты по земле, допустим, красиво, за душой никакого темного умысла нет, служишь людям, как умеешь, и в этом честолюбив как зверь, и никто не судит — такая уж натура! Люди, в общем, это видят и понимают. Честь и хвала Миронову. Так. Я и сам из-за этого к тебе пошел, что знал: светло около Миронова, чисто! Ежели умрем даже, то не в болоте, а на сухом бережку, на зеленой траве, под солнышком. Все верно. А вот рассуди-ка дело с другой стороны. Рассуди ты свое безоглядное поведение после Носовича и Ковалевского, после Голубова и даже Автономова... Ну, положим, Автономова ошельмовали, он тоже, как и ты, никакой возни не замечал, а возможно, просто не хотел замечать по причине гордыни человеческой, все за революцию сражался... Чист душой и телом, как непорочный юнец! Ну, и где он теперь? Хорошо, что на пути Орджоникидзе оказался, а то бы и расстреляли, и проще простого! Был главкомом, разбил Корнилова, спас Республику, можно сказать, до ста тысяч войск было! И — сплыло. А все почему? А потому, что светлой идеей весь белый свет от себя загородил, под ноги перестал глядеть. Я, мол, идее верен! А кто в этом сомневается? Но кубанское окружение засомневалось: а верен ли он им?
— Ну-у, куда повел-то! — сказал Миронов, не решаясь гасить лампу во время такой непростой беседы. — Чего ты от меня-то хочешь?
Сдобнов закурил. Прикуривал от бензинки, и всякий раз при этом получалась дымная вспышка, воняло автомобильным выхлопом.
Я хочу, чтобы ты не давал глупых поводов. Тем более таким людям, как Полуян.
— А он — что? Лицо-то вроде неплохое, доброе даже... Только немного вылощенный, подбритый в дамской парикмахерской...
— Я ничего не заметил в его обличье плохого, но — положение у него нынче не из приятных, а это многое может значить. Видишь ли, до июльских событий в Москве и Ярославле, до мятежа, ходил он в активных меньшевиках... И почему-то не терпели его в Царицыне — страсть! Может быть, просто за эту чрезмерную активность: любил на митингах спорить с Мининым и Ерманом. Так и назвали: «Наш царицынский краснобай». Ну, теперь-то примкнул, разумеется, к Минину и Левину, а все как-то не прочно положение-то! Его бы вообще, пожалуй, не приняли, кабы не брат. Младший брат у него, Ян Полуян, видный большевик на Кубани, сейчас председатель РВС 11-й армии. А то бы плохо было ему... Вот и надо же теперь проявлять
Миронов закрыл глаза и сказал, не возвышая голоса:
— Знаешь, что я тебе скажу, Илларион? Я ведь не за ту Советскую власть пошел, которую надо бояться. Понял? Из-за чего люди от монархии и буржуазии откачнулись? Оттого что бедновато, голодно, что ли? Да иной голод — если сообща — и перетерпеть можно! А я думаю — от обиды. От бесчеловечия условностей, от невозможности проявить хоть малую человечность! Ну... с кровью снимают ненужный обет с себя и других, хотят прорваться к светлому началу... Я был молодым, как всякий зеленый гимназист, пробовал стихи сочинять... Смешно, конечно. Ни таланта, ни большой культуры для этого, а хватался. И о чем писал-то, а? «Разве можно удержать сокола в неволе?..» Такой умный был! А потому, что слова и чувства такие висели в воздухе, их даже простонародье самое неграмотное передавало друг другу... да! И что ж теперь, опять по-старому? Опять угождать? Да и кому — не противнику, не господину даже, а просто инстинкту толпы, жесточайшему из всех инстинктов? Нет уж, брось, тут, на этой дорожке, ничего доброго не найдешь!
Лежал, думал. Спустя время добавил:
— Говоришь, Автономова спасла случайность, что сам Чрезвычайный комиссар из Москвы в дело вмешался?.. А может, потому и решила дело случайность, что это — правило, время нуждается в самой справедливости? В Москве все это дошло до Ленина — тоже случайно? Ну пусть — не главком теперь, а все же командует бронепоездом, собирает новые отряды горцев, в атом и есть посрамление негодяев, которые теперь бегут спасаться к тому же Автономову, под Пятигорск и Владикавказ...
— Ленин-то сейчас тяжело ранен, Кузьмич... Этого тоже не упускай из виду!
— Жив Ленин! Надеюсь еще и повидаться. Ей-богу! Вот возьму, в случае чего, плюну на все, да и поеду прямо в Москву!
Сдобнов стер ненужную ухмылку дымной затяжкой:
— Прям ты, Кузьмич, донельзя! Как шашка наша, казачья: у нее лезвие и обух — и все, и рубит только в одну сторону. А жизнь, она, брат, вероломная, обоюдоострая, как горский кинжал! Ты пойми: ведь вот был и такой момент, как по брестскому вопросу, оказался Ленин в меньшинстве, да и не один раз! Два или уж три раза переголосовывали, не знаю — беспартийный. Но слухом земля полнится. Тогда как?
— А так! Делом надо этой справедливости служить, вот тогда она и будет всегда и заведомо — в большинстве! Понял? Думаю, что живое дело всегда больше любого сомнительного оттенка заважит на весах. На любых! Так или нет? А то ты вроде старого деда Евлампия, что на пароме у нас когда-то сторожевая. «Ох, не шути, Филиппушка, с идолищем, идолища штука пога-на-я!.. Сожрет с костями и потрохами!» — говорит. Тоже ведь — казак, по метрикам и церковной записи... Но он стар, его понять можно.
— Ну да, а меня, конечно, трудно, — засмеялся Илларион Сдобнов и отшвырнул вонючий окурок в распахнутое окно. — Давай гасить свет.
— Ты не в прикладок сена, случаем, откинул? — не удержался от расхожей шутки Филипп Кузьмич, ожидая, что Сдобнов — осторожный человек — тут же вскочит с кровати. Но Илларион тоже был из разговорчивых станичников:
— Не-е, я загодя штаны подтянул да и выглянул... Там какось солдатик с ружом дримаить, охраняить вашу светлость. Нехай докурить.
— Вот-вот, сразу офицерской спесью за версту поперло! То-то за вами и приходится посылать вназир комиссаров да политкомов!
— Хуже, когда и за тобой их посылают, простодушный ты казак! Без надобности и причины! — засмеялся Сдобнов и тихо, но внятно прочел в темноте стихи: