Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
Шрифт:
С одной стороны, могло показаться, что его литературные дела более чем успешны. Перед войной он уже вел весь литературный отдел в «Русском богатстве», заняв эту должность после смерти писателя Якубовича. Готовил вроде бы собрание сочинений своих, и не было в просвещенных кругах человека, который не знал бы его «Неопалимой купины», «Сети мирской» и нашумевшей, изданной в горьковском «Знании» повести «Зыбь». Но как-то так получалось, что собрание сочинений с началом военной кампании замерло на первом томе, а критика и журналы упорно обходили его молчанием. Только рецензент «Северных записок» откликнулся на выход первого тома «Рассказов», отметив это обидное несоответствие трудов Крюкова с реакцией присяжных ценителей. Он обижался за талантливого художника, обладающего, как было сказано, крупным изобразительным даром, любовью
— Все-таки я вас, Федор Дмитриевич, считаю в первую очередь писателем, — сказал Миронов, теперь уже не таясь жены. — Эта ваша, как бы сказать, чувствительность и душевная уязвимость, что ли, смещают перед вами масштабы отношений, вам хочется полюбовного разрешения противоречий, а так ведь не бывает. Посудите сами! — Филипп Кузьмич старался не замечать недовольных глаз Стефаниды, полагавшей, что с Крюковым спорить ему нельзя уж потому, что гость — бывший учитель гимназии и к тому же писатель. — Революцию остановить нельзя, тем более если она уже началась. Народ, в лице его лучших представителей...
— Филипп Кузьмич, но это же все — слова! — недовольно сжал салфетку в руке Крюков и опустил голову с досадой. — Народ, народ, народ! А что — за ширмой-то?!.
Он поднялся из-за стола, отошел к настенным книжным полкам и застекленному шкафу, начал близоруко в полусвете шарить по корешкам, золотому тиснению переплетов. Мимоходом похвалил, хозяина дома за какую-то книгу старого издания, нашел чеховский томик и, развернув страницы, подошел ближе к светлому окну.
— Вот у Чехова в небольшой повести «Степь»... Помнишь ли, когда путники — речь ведь там идет об одной поездке по южной степи, возможно, у нас в Приазовье, так вот, когда путники остановились на постоялом дворе... И там, на перепутье русском, является эта жалостливая и готовая к услугам семья Мойсей Мойсеича... Помнишь, говорю, какие занятные рожицы пригрезились мальчику Егорушке в темноте их спальни? Вот послушай. — Крюков прочел: — «Сальное одеяло зашевелилось, и из-под него показалась кудрявая детская головка на очень тонкой шее; два черных глаза блеснули и уставились на Егорушку... Затем из-под сального одеяла выглянула другая кудрявая головка на тонкой шее, за ней третья, потом четвертая... Если бы Егорушка обладал богатой фантазией, то мог бы подумать, что под одеялом лежала стоглавая гидра». Слышишь, Филипп Кузьмич, — повторил с великой загадочностью и гневом Крюков. — Именно сейчас вся жизнь укрыта неким темным покрывалом, даже отчасти и «сальным», по Чехову. И неизвестно, какая подлая гидра назавтра вылезет оттуда на нашу голову!
Миронов понимал, о чем хотел сказать Крюков, но он не мог понять и принять его растерянности и даже испуга. В какие, собственно, времена Россия жила без тревог и опасности порабощения?
— Чехов, конечно, велик, Федор Дмитриевич, но... по-моему, и Чехов, и вы, Федор Дмитриевич, все это преувеличиваете. Не знаю, почему у вас такая растерянность, у писателей. Будет же у нас какая-то власть. Учредительное собрание, например, или Дума, Совет! На дворе ведь двадцатый век! Да и мы еще живы, можем, при случае, это «сальное одеяло» и сдернуть в один мах, полюбопытствовать, что там за «гидра» притаилась. Не царское время!
— Да, да, конечно... — с безнадежностью вздохнул Крюков, понимая, что не может переубедить в чем-то главном Миронова, и, отойдя от окна, тихо поставил чеховский томик на место, в плотный ряд других книг.
Он сел к столу, вооружился вилкой и больше уже не пытался заводить разговора «на общественные темы». Только к концу обеда, почти что некстати, вдруг ополчился на сторонников безграничного гуманизма (западного, впрочем, толка), вспомнил какие-то давние дебаты еще в Первой думе:
— Очень много, знаете, желающих со стороны... гм, «помочь России»..
— Какая тут связь с нашим разговором? Трудно улавливаю, — признался Миронов.
— Самая прямая! — сказал Крюков. — Не хочу, представьте, управления России по рецептам Леруа-Болье, ну и присных с ним.
— Можно даже согласиться с вами, Федор Дмитриевич, — сказал Миронов. — Но, с другой стороны, нельзя же всю глубину общероссийских вопросов ныне сводить до уровня донской автономии. Нынче, мне кажется, не так важно быть при войсковой булаве, как при своей голове!
— Да, да. Вижу, Филипп Кузьмич, что окопная среда повлияла на вас необратимо, — вздохнул Крюков и начал откланиваться.
Это был разрыв.
После отъезда Крюкова Стефанида Петровна молча собрала со стола, сняла фартук и, подойдя к мужу, положила обе руки ему на плечи, просяще и почти что с мольбой посмотрела в глаза. Она чувствовала внутреннюю тревогу мужа, и сама больше его пеклась о будущем семьи, судьбе детей.
— Кузьмич, еще и еще раз подумай, стоит ли ссориться со старыми-то друзьями? Павел Михайлович Агеев, уж он ли не умница, по твоим же словам, или вот Федор Дмитриевич, ведь сколько помним его, он — по столицам, да с какими людьми, сам же рассказывал мне про Короленко, про Горького... Да и здешний круг, предводитель дворянства Коротков самого хорошего о тебе мнения... Ради бога, поостерегись же, прошу в какой раз тебя, милый мой, разнесчастный мученик! Ну, обещай, прошу.
— Хорошо, хорошо, Стеша, — сказал Филипп Кузьмич, лишь бы отделаться от жены. Она, подобно многим донским женщинам-казачкам, не умела лгать и притворяться, эти ее попытки объясниться с мужем выглядели почему-то неискренними, вынужденными, она больше теряла в них, чем приобретала, поэтому он и хотел избавить себя и ее от выяснения отношений. — Пока буду в станице, обещаю тебе не вмешиваться никуда... Слышишь?
— Ты и сам не веришь своим словам, — начинала всхлипывать она.
— Ну, поверь хоть ты, ради бога! И этого ведь достаточно.
— Если бы, если бы только от меня и зависело... — Стефанида прятала лицо в платок и шла в свою комнату, падала на колени перед иконами.
7
Неожиданно в станицу Усть-Медведицкую пожаловал сам войсковой атаман, генерал Каледин. К этому времени по станицам еще мало кто знал — разве что телеграфисты и высокое начальство — о состоявшемся недавно в Петрограде государственном совещании, на котором Каледин имел важные переговоры с генералами Корниловым и Алексеевым. Но именно в связи с этими переговорами и возникло у атамана решение объехать некоторые станицы родного Дона, поговорить со старослужилыми казаками, разъяснить сложную обстановку в столице и выработать предположительные меры против растущей революционной волны.
Пока в старой Воскресенской церкви шло торжественное богослужение, на площадь прибывали все новые посланцы с дальних улиц и окрестных хуторов. Толпились тут не только степенные и заслуженные старики, почему-либо не попавшие в церковь, все как один в почищенных мундирах, с крестами и медалями за службу, но и хмурые фронтовики в расхристанных ватниках-поддевках, и нарядно одетые дамы вперемешку с учащимися реального, и служилая интеллигенции, и учительство, затянутое в парадные сюртуки; гомонили веселые казачки в белых платочках и тесных кофточках с рюшами и оборками, прислуга из богатых домов, дорвавшаяся до узелков с подсолнечными и тыквенными семечками, летели под ноги шелуха и конфетные обертки — праздник! Сверхсрочники местной команды, поставив в козлы винтовки, ждали в вольном строю начала парада. Алели лампасы, блестели сапоги, на фуражках взблескивали овальные кокарды.