Красные и белые
Шрифт:
— Кем работали после окончания Морского корпуса? Когда стали служить в царском флоте? Какого чина достигли? За что награждены золотым оружием? Как относились к императору, к императрице, пресловутому старцу Григорию Распутину? С какими чувствами встречали войну с Германией? Ваше отношение к большевикам? К левым эсерам? Для чего изучали китайский язык?
Вопросы Алексеевского иногда ставили в тупик адмирала, но чаще они помогали выбираться из опасных, скользких, запутанных положений.
Серое утро тосковало на голых тюремных стенах. В сером свете все казалось унылым, особенно люди,
— Где вы узнали об Октябрьской революции?
— В Сан-Франциско. Я садился на пароход, уходящий в Японию, осторожно ответил Колчак.
— Как вы отнеслись к перевороту?
— Не придал ему особого значения. Брестский мир я считал более страшным событием.
— Как все же реагировали на появление Советской власти?
— По прибытии в Японию заявил: правительство, заключившее мир с немцами, я не признаю.
— И это все?
— Нет, почему же! Я еще сказал, что вместе с союзниками буду драться против Германии.
— И против большевиков? — спросил председательствующий Попов.
— Большевики и Германия для меня синонимы, — мрачно обронил Колчак.
— Вы монархист, адмирал?
— Я служу отечеству… одно это слово возвышает душу.
— Прекрасное слово «отечество», но все же отвечайте на мой вопрос.
— Монархия не единственная форма правления, которую я признаю. Когда она пала, я счел себя свободным от всех обязательств перед ней.
— Это стало вашей потребностью — изменять своим обязательствам? заметил председательствующий. — Освободились от присяги императору, изменили Временному правительству, перешли потом на службу к английскому королю…
Алексеевский опять перехватил нить допроса:
— Вы, адмирал, продали английскому королю свою шпагу…
— Пусть так.
— Свои военные знания продали вы.
— Да! Да!
— Вы поступили как кондотьер…
Колчак сумрачно, исподлобья посмотрел на Алексеевского. «Неужели они перехватили мои письма? Теперь будут бить меня моими же словами».
— А ведь это символично. Прежде чем стать верховным правителем, вам пришлось стать кондотьером, — продолжал Алексеевский.
— Символы, символы, — обозлился Колчак. — Мы бережем утратившие всякое значение символы, но не бережем людскую кровь. — Он замолчал, понимая, что говорит совершенно не то, что нужно.
— Вот-вот-вот! — сразу же подхватил его слова Попов. — Не бережем кровь — в этом-то все дело! Сотни тысяч загубленных жизней на вашей совести, адмирал. Итак, вы поступили на службу к английскому королю. Как это произошло?
— Я получил из Лондона телеграмму. Мне предлагалось выехать в Пекин для встречи с бывшим царским послом.
— Вы встретились с ним?
— Посол передал мне инструкции английского правительства.
— Что это за инструкции?
— Мне предлагалось немедленно собирать силы для борьбы с большевиками. И я поехал во Владивосток.
— Когда у вас зародилась мысль о личной диктатуре?
Вопрос Попова показался Колчаку подозрительным, он отхлебнул холодного чая, собираясь с мыслями.
— Я стал диктатором по воле офицеров белой гвардии. Они избрали меня верховным правителем.
— История не знает личной диктатуры, которая покоилась бы на избрании, —
— В Пекине. Я тогда же сказал: Директория — второе издание Временного правительства, она приведет в Сибирь большевиков.
— И все же вы стали ее военным министром! Для того, чтобы свергнуть ее?
— Во время войны страной должны управлять военные. Как они станут управлять — неважно, лишь бы одержали победу, — ответил Колчак.
Он говорил, слушал адвоката и поглядывал на стенографиста — тот вел свои записи на зеленоватых рекламах: «Покупайте цейлонский чай братьев Похабовых!»
— В своем манифесте вы писали, что не пойдете ни по пути партийности, ни по пути реакции. Но своим-то знаменем вы взяли самую мраконосительную реакцию, — продолжал Алексеевский.
«Этот адвокат ставит мне ловушки, словно я больше всего причинил вреда ему лично, — подумал Колчак. — Нет у них моих писем, а то бы они их уже цитировали».
Председательствующий объявил перерыв. Колчака отвели в тюремную камеру. «Спасения ждать невозможно. Стоит ли хвататься за соломинку, не лучше ли достойно уйти на тот свет?» Колчак вынул из матраца прибереженную для крайнего случая капсулу с ядом.
Заскрежетала дверь. Колчак швырнул капсулу под койку, но Шурмин уже заметил ее.
— Яд? — спросил он коротко.
— Яд! — так же коротко ответил Колчак.
Шурмин обыскал камеру и пошел к председателю губчека Чудновскому.
— Вот яд, отобранный у Колчака, — Андрей протянул капсулу.
— Стрихнин, — уточнил Чудновский. — Безотказный яд. Волков им травят. Почему Колчак не воспользовался им?
— Не успел.
— Не захотел. Значит, на что-то еще он надеется.
— Я бы расстрелял его немедленно.
— Остерегайся, юноша, психоза мстительности. Колчак, между прочим, живой нам нужнее.
Шурмин выслушал председателя губчека, не возражая, но и не соглашаясь с ним. Чудновский нравился ему уже тем, что напоминал чем-то Игнатия Парфеновича — такой же коренастый, волосатый и так же сильно сутулился. У Чудновского были, как и у Лутошкина, палящие, выразительные глаза, острый ум, независимость в суждениях. Может быть, ему не хватало сердечности, которую излучал Игнатий Парфенович.
— Придет время — и все, что мы совершили, станет достоянием истории. История потребует от нас правды о революции, о гражданской войне, назидательно сказал Чудновский. — Ведь история смотрит на события не во временной, а в бесконечной перспективе. Вот почему следственная комиссия должна установить причины, вызвавшие колчаковщину, нарисовать портрет ее вдохновителя. — Он помолчал, подыскивая слова для выражения волнующей его мысли. — Всесторонний портрет палача революции, — изменил он формулировку. — Недавно в губчека явился человек, который профессиональным палачом был — вешал большевиков в иркутской тюрьме. Он пришел предложить свои услуги, будучи совершенно уверен в том, что ни одна власть не может обойтись без палача. Его надо было сразу повесить, но пока жив Колчак, пусть поживет и палач. Мы сведем Колчака с пьедестала верховной власти и поставим его рядом с заурядным вешателем.