Красные петухи(Роман)
Шрифт:
Зима всегда несла натруженным крестьянским рукам заслуженный, желанный отдых. Не праздное безделье, от которого, по мужицкому присловью, «мухи мрут», а некоторое послабленье зачугуневшим в работе мышцам. С осени по деревням и селам гремели копыта свадебных поездов. Никола, рождество, крещение, масленица… Да разве перечислишь все зимние праздники, а что ни праздник, то гульбища, веселые песни, гармоники и пляс, катания на лошадях и на салазках с гор, ледяные карусели и прочие забавы и веселья, в которых участвовали и стар и млад и от которых приятно кружилась голова, легчало на сердце, а жизнь казалась нарядней и ласковей, чем на самом деле. Были еще долгие зимние посиделки с гармошкой да припевками,
Все это вроде бы совсем недавно было и в Челноково. Было, да быльем поросло. И теперь собирались парни с девками на вечерки, и теперь прогуливались с гармоникой по селу. Только пели не по-прежнему громко, плясали не по-прежнему лихо, веселились с оглядкой, все время настороже, все время чего-то ожидая. А после того как сожгли продотрядчиков, и вовсе притихло Челноково, вроде занедужило — всерьез и надолго. Даже комсомольский кружок самодеятельности развалился, и сколько ни уговаривала Ярославна Нахратова своих кружковцев, не могла их собрать ни на спевку, ни на репетицию.
Особенно тревожно стало на селе с того дня, как дошла до челноковцев весть о непонятном, прямо-таки чудодейственном спасении Катерины Пряхиной. «Теперь жди беды», — говорили старики. И ждали. Спали некрепко, кошачьим сном, на каждый поскрип полозьев, на каждое лошадиное ржанье вскакивали, выглядывали из-за занавесок, прислушивались. Подымались до свету, кое-как, наспех делали по хозяйству самое неотложное и тянулись за ворота, к людям: на миру-то ведь и смерть красна. Целые дни толпились в волисполкоме, ловили обрывки разговоров, заводили беседы с милиционером либо писарем, надеясь, что те проболтаются и выскажут что-нибудь важное. Под вечер, истомившись от неведения, мужики сбивались гуртом и шли к Онуфрию Карасулину.
Башковитым слыл челноковский партийный секретарь. На войне три Георгия получил, до офицера дослужился. Потом большевиком сделался, царя с престола спихивал. С Лениным ручкался. И прежде льнули мужики к Онуфрию: «растолкуй, как эту гумагу понимать», «присоветуй, как быть», «посмотри, ладно ль прошенье изделали…». Никогда не отмахивался Онуфрий от подобных просьб, даже если проситель был и не из Челноковской волости. А после того памятного дня, когда не побоялся Онуфрий заступиться за мужиков, схлестнувшись на глазах у всего села с потерявшим самообладание Пикиным, и вовсе непререкаем стал авторитет Карасулина. Даже самые зажиточные челноковцы и те первыми скидывали шапку перед Онуфрием, здороваясь с ним не абы как, сквозь зубы, как и здоровается всегда богатый с бедным, а громко, отчетливо выговаривая имя и отчество партийного секретаря.
Вот только в семье Карасулина после стычки с Пикиным совсем неспокойно стало. Посуровела ликом всегда улыбчивая, словоохотливая хозяйка дома — Аграфена. Стала от дверного скрипу вздрагивать, по ночам просыпаться.
Семнадцать лет минуло с тех пор, а все еще не угасла молва о том, как Онуфрий увел Аграфену убегом из родного гнезда. Была Аграфена единственной дочерью богатого яровского скототорговца Фаддея Боровикова, жила в достатке и в неге, окончила женскую прогимназию, слыла самой богатой
Боровиков с двумя работниками кинулся по следу беглянки, да воротился ни с чем. Проклял Аграфену, отказал ей в наследстве и за семнадцать лет ни разу не встретился ни с дочерью, ни с зятем, ни с одним из четверых внуков. Сам не встретился и жене запретил. И хотя Марфа Боровикова слыла характерной женщиной, однако мужу покорилась и только изредка тайком встречалась с Аграфеной на подворье своей сестры да два раза в год под великие праздники посылала с верным человеком гостинца челноковским внукам. Но когда в девятнадцатом колчаковцы решили под корень извести семью неуловимого партизанского командира Онуфрия Карасулина, а гнездо его выжечь дотла, Марфа не только засыпала дорогими подарками начальника контрразведки Мишеля Доливо, но и заставила мужа, бывшего тогда яровским городским головой, заступиться и спасти Аграфену с детьми от верной гибели, а их хозяйство от полного разорения. Вряд ли сделал бы это Фаддей Боровиков, если бы не был уверен, что ненавистный зятюшка больше не покажется в здешних краях и песенка его спета навсегда.
А получилось наоборот. Закопав в укромном месте золотишко, порассовав по дальним и ближним родственникам наиболее ценное имущество, Фаддей бежал из Яровска вместе с отступающими колчаковцами. С тех пор о нем ни слуху ни духу. Бесследно затерялась в людском грозном водовороте и Марфа Боровикова.
А ранней весной двадцатого года, отпетая и оплаканная дочерью, Марфа нежданно объявилась в Челноково. В черной юбке до пят, в черном бархатном жакете, в черном полушалке, повязанном по самые глаза, с небольшим узелком в руках появилась она у ворот карасулинского дома.
— Примешь ли, зятек? — спросила от порога голосом, в котором не было ни смирения, ни раскаяния, а скорее вызов.
Онуфрий кинул окурок в горловину пылающей русской печи, подле которой застыла потрясенная Аграфена, и без колебаний, спокойно, будто нимало не удивился появлению тещи, проговорил:
— Проходи, как раз на пироги угадала. — И ушел, оставив женщин наедине выплакаться, выговориться.
Позже от жены Онуфрий узнал, что, как только Яровск заняли красные и все боровиковское имущество было конфисковано (в двухэтажном доме разместился уисполком), Марфа, завернув в узелок несколько платьев да икону, которой ее под венцом благословляла мать, ушла с родного двора. Пожила-пожила у знакомой игуменьи в Северском монастыре, да заскучала по родным и объявилась в Челноково, как летний снег на голову пала.
— Боится она, — шептала ночью Аграфена в круглое хрящеватое ухо мужа, а сама жалась к нему упругим горячим телом. — Из-за тебя страшится.
— Бог не выдаст — свинья не съест, — отшутился Онуфрий.
— Ой, Онуфрий. У меня тоже со страху сердце щемит. Придерутся к тебе за мать, припомнят все дерзости твои…
— В кого ты у меня такая трусливая? — спросил Онуфрий, широкой шершавой ладонью ласково оглаживая волосы жены.
— В тебя, — жарко дохнула Аграфена и ткнулась губами в мужнину шею…
С той поры Марфа осела в семье Карасулина. Крепка и сильна была пятидесятилетняя Марфа. Телом бела. На тугих щеках румянец — любая девка позавидует. Осанка — гордая, походка — величавая.
Не любила Марфа крестьянский труд, зато отменно владела искусством шить да вышивать, и скоро модницы со всей округи протоптали стежку к карасулинскому крыльцу, завалили Марфу заказами. Старшая дочь Онуфрия, пятнадцатилетняя Лена, вызвалась помогать бабке рукодельничать и так пристрастилась к делу, что незаметно сама стала мастерицей.