Красные петухи(Роман)
Шрифт:
— Что вы, — зарумянилась смущенная и польщенная Аграфена. — Библиотеку бы в селе открыть. А то на все Челноково, кроме нас да отца Флегонта, ни у кого и книги не сыщешь, разве что Евангелие.
— Крепко в бога-то верят?
— По-разному. Кто разумом, кто привычкой. Худо человеку без веры: не на что опереться… Сгорит моя стряпня. — И нырнула за занавеску.
— Грамотная у тебя хозяйка.
— По нашим понятиям, даже шибко грамотная, — не без довольства согласился Онуфрий.
— Вот бы ее заведовать женотделом при волисполкоме.
— И не думай, —
— Что-то я тебя не пойму, — насторожился Чижиков.
— Чего непонятного? Так разжевано, грудной младенец сглотнет, не подавится… Да ты садись, не в церкви. — Подождал, пока гость усядется, сел напротив. — Значит, не видать по мне, что во мне? Тогда слушай. Заблудился я… На войне был — точно знал, где свои, где чужие, кого бить, кого оборонять. Зимний брал — все яснехонько было: буржуев свергать, большевиков ставить. С Колчаком дрался — никаких сомненьев. Свои с чужими отродясь не путались. Теперь вроде бы жизнь в берега вошла, а ни хрена не разберу. Замахиваюсь на чужого — бью своего. Сею правду — кривда растет. Тогда с Пикиным сцепились. Мог ведь он меня и в расход, рука б не дрогнула… Нам бы с им в оберуч, а он за наганом. И секретарь губкома к врагам меня определил. Либо я как слепой возле огорода, либо их замотало. Убей — не пойму…
Хозяйка поставила на стол сверкающий пыхтящий самовар, тарелки с солеными груздями, квашеной капустой, моченой брусникой, подала на сковороде стреляющую, брызгающую расплавленным жиром яичницу с салом, а сама опять к печке шаньги печь.
— Давай, Гордей Артемыч, — пригласил хозяин, — ты, бают, кузнецом был, а я с мальства землепашец. Кузнецу без хлебушка, что пахарю без лемеха. Оттого серп-то и прикипел к молоту… Со свиданьицем.
И вот уже на столе горка ароматных румяных и пышных шанег с творогом и морковью, пирожков с груздями, обливных сдобных сметанников.
— Кушайте, Гордей Артемович, не поморгуйте, как у нас говорят…
Шаньги удались на славу, Чижиков ел и нахваливал, Потом вынул кисет.
— Попробуй нашего, — предложил Онуфрий, распуская горловину кожаного мешочка. — Редчайший самосад, с приправой. Дух сладкий, а крепость — конь с одной затяжки кверху копытами.
— Хорош табачок, — закурив, похвалил гость, — весь в хозяина, сразу наотмашь и наповал.
— Так уж отцом приучен ходить в дверь.
— Хороша выучка. Прямо завсегда короче.
— Коротка пряма дорожка, а идти по ней трудней.
— Легкого пути ищешь? — Чижиков прицелился взглядом в раскрасневшееся крупное, будто из бронзы отлитое, лицо хозяина.
— Легкого не ищу, трудного не хочу, — неожиданно засмеялся тот. — Не пытай меня, Артемыч, я пытаный. Я от бабушки ушел и от дедушки ушел, а вот из губчека, говорят, не воротишься.
Чижиков засмеялся. Ему нравилась Онуфриева манера говорить. Снаружи вроде мягко и шутейно, а изнутри — прицельно, остро и откровенно. Помолчал, пуская дым, и, посерьезнев, спросил:
— Разверстку выполнили?
— По зерну дотянули было, так еще накинули.
— А остальные?
— Наихуже с мясной. Время для забоя не подходящее: коровы стельные, телята маленькие. Помешкать бы чуток, так Пикин удила закусил, ни в какую.
— Что в селе думают?
— Что думают, то и поют. — Заметил недоумение на лице Чижикова, снял с гвоздика балалайку, шаркнул по струнам и, приглушив голос, пропел:
На осине, на вершине Голубок качается. Собирайте, мужики, В разверстку масло, яйца.— Это только листики, вот цветочки:
Хлеба ныне уродились, Песни пели по селу. Продотрядчики явились, Все амбары — под метлу.Белолицая Аграфена, скомкав передник, смотрела на мужа с откровенным ужасом и мольбой. Онуфрий ободряюще подмигнул ей, кинул звенькнувшую балалайку на лавку. Принялся сворачивать папиросу.
— Это кто ж такое сочиняет? — нахмурился Чижиков. — Уж не та ли, что тогда…
— Маремьяна-то? Не-е… Поозоровать, верно, любит. А это — кулацких рук дело, за версту видать.
— Сволочи, — глухо выговорил Чижиков. — Кумекают, какой корень рубить, чтоб дерево повалилось.
— То-то и оно, — Онуфрий повернулся к жене. — Дай-ка, Груня, уголек. — Прикурил от раскаленного угля, несколько раз затянулся. — Сочиняют — еще полбеды, петь начинают мужики под ту дуду — вот это похужей. Поднапортил нам Пикин…
— Что ты все на Пикина валишь? Сам-то разве не понимаешь, кому и зачем нужна продразверстка? Ленин скрепя сердце подписал о ней декрет. За семь лет войны да разрухи нас как липку ободрало, ветерком качает. А тут неурожай. В Поволжье с голодухи мертвяков едят. В Питере детишки пухнут. Не одолеем голод — революции и Советской власти конец. Это тебе понятно? Конец. Где сейчас хлеб взять, окромя Сибири? Негде. Надо бы не задарма брать, а чем платить? Где выход? Чего молчишь? Твоя власть к тебе за советом обращается, а ты в молчанку играешь…
— Тут не до игры, язви тебя. Нюхни. Кровушкой пахнет. И впрямь, верно, нет другого ходу, раз Ленин таку бумагу подписал. Только и в дверь по-разному войти можно. То ль хозяином, то ль гостем, то ль прохожим. Перво-наперво надо, чтоб на сходах сами питерцы да волжане так рассказали мужикам, особливо бабам, об этом голоде, чтоб слеза прошибла, чтоб никакого сомнения. — Онуфрий жадно глотнул остывшего чаю, расстегнул верхнюю пуговицу косоворотки, потер ладонью треугольник обнажившейся груди. — И не шарьте вы своими паклями по мужицким закромам, не хозяйничайте на его подворье. Знаешь ведь сам, чего в деревнях делается… С уваженьем, с терпеньем надо к мужику!..