Красные петухи(Роман)
Шрифт:
Вскоре после стычки Карасулина с Пикиным кто-то настрочил письмо в губком партии: крестьяне-де возмущены действиями волостного партийного секретаря, который пригрел жену колчаковского карателя Боровикова. Письмо было составлено опытной рукой — что ни строчка, то заноза мнительному начальству. Не иначе, мол, Марфа — связная между Онуфрием и притаившимся где-то недалеко Фаддеем Боровиковым. И еще неизвестно, кому служил Карасулин — колчаковцам либо красным: почему-то беляки не тронули ни его хозяйство, ни семью, тогда как семьи других коммунистов пострадали. Под видом заказчиков ходят к Марфе Боровиковой подозрительные люди. И не случайно умчался Онуфрий за сеном в ту ночь, когда сожгли продотрядовцев, неспроста на виду у всего села надерзил губпродкомиссару, защищая от возмездия врагов революции и Советской власти. Не постарайся
Ответственному, или первому, секретарю Северского губкома РКП(б) Савелию Павловичу Аггеевскому еще и двадцати пяти не исполнилось. Прежде таких зелеными называли, говорили, что у них «молоко на губах не обсохло», а этот уже два года откомандовал конармейским полком, был начальником агитпропа армии, дважды ранен, слыл лихим рубакой и твердокаменным большевиком. Одиннадцатый месяц доходит, как он руководит Северской губернской партийной организацией.
Узкоплечий, тонкий в талии, верткий и непоседливый, Аггеевский не любил кабинетных дел. Митинги, сходки, собрания, речи, словесные перепалки — вот его любимая стихия.
Когда Пикин доложил Аггеевскому о челноковских событиях, Савелий Павлович вскипел, сказанул несколько хлестких, обидных фраз о Чижикове, пожурил губпродкомиссара за то, что не настоял на своем, и тут же распорядился по телефону секретарю Яровского укома партии Гирину собрать коммунистов Челноковской волости и с позором изгнать Карасулина из партии, как двурушника и провокатора.
Северская губерния была огромна — от Ледовитого океана до казахских степей. Леса в ней обильны и дремучи. Реки не мерены, озера не считаны, болота не хожены. Ни дорог путных, ни связи. На два миллиона крестьянских душ шеститысячная горстка коммунистов, половина из коих и расписаться- то не умеют. И эта горстка должна была сдержать волну мелкобуржуазной стихии, образумить, убедить, повести за собой обозленного продразверсткой, распаленного кулацко-эсеровской агитацией своенравного сибирского мужика.
А добрая половина партийных и советских руководителей губернии, особенно агитпроповцы, имели о деревне и крестьянине весьма отдаленное и смутное представление, вольно или невольно подыгрывая левакам, заболевшим «революционной чесоткой». И сам Савелий Павлович никогда землю не пахал, в деревне не жил, в секретарское кресло угодил под сильнейшим нажимом сверху и совершенно неожиданно: заболел тифом, застрял в северском госпитале, а тут — губернская партконференция…
Жизнь не отпустила Аггеевскому и трех часов на то, чтобы осмотреться на новом месте, приспособиться к незнакомой обстановке. Еще не закончился пленум, на котором его избрали ответственным секретарем губкома, а чья-то рука подсунула записку: «Ремонтники депо отказались работать, требуют встречи с вами. Митинг в четыре дня. Ждем». Часы Аггеевского показывали половину четвертого…
И повалили события, одно другого важней, чрезвычайней. Телеграфные и телефонные провода не поспевали проталкивать поток информации — неотложной и совсем необязательной, очень важной и пустячной, — которую низовые партийные комитеты считали необходимым передать в губернию. Почти каждая информация заканчивалась тревожным вопросом: что делать? У Аггеевского к концу дня начинало ломить виски, он прикуривал папиросу от дымящегося еще окурка, — а груда дел все росла и росла.
Чем только не приходилось заниматься ответственному партийному секретарю — от борьбы с сифилисом до сбора гусиного пера. И мудрено ли, что Савелий Павлович забыл проверить, исполнил ли секретарь укома указание губернского комитета об исключении Карасулина, да и сама эта фамилия не всплывала в памяти Аггеевского до тех пор, пока ему в руки не угодил донос на Карасулина. Это случилось перед самым выступлением Аггеевского на совещании секретарей волостных партячеек южных уездов губернии, где присутствовал и Онуфрий.
Целый час Аггеевский говорил о международном и внутреннем положении Республики Советов, о новых наскоках Антанты, о происках внутренней контрреволюции. Собравшиеся откровенно дивились, как складно и горячо говорит губернский партийный
Когда оратор припал пересохшим ртом к стакану, Карасулин, не выдержав, выкрикнул:
— Вы бы нам обсказали, до коих пор у нас в губернии с трудящимся мужиком, ровно с кулаком, обращаться будут?
Разом взвились пчелиным роем недовольные голоса:
— Бают, к рождеству прикончат разверстку, — а с чьих закромов?
— Один кулак хлеб сгноил, вся деревня в ответе. Пошто так?
— Все стращаем мужиков. Далеко ль так-то поедем?
Скрестив на груди руки, Аггеевский молча выслушал всех, потом, тряхнув чубом, прикипел сощуренным глазом к Карасулину и недобро спросил:
— Ваша фамилия, товарищ. Откуда вы?
— Карасулин, из Челноково.
— Я так и подумал. Не хотел говорить о вас на таком представительном собрании, но, видно, придется… Подумайте, товарищи. Бывший партизан Карасулин приютил в своем доме жену ярого антисоветчика, карателя Боровикова. Спас от заслуженной кары злейших кулаков, виновных в мученической гибели целого продотряда. — Голос Аггеевского забирал вверх, становясь все тоньше и напряженней. — Карасулин открыто выступает против продовольственной политики Советской власти— единственно верного пути спасения революции от гидры голода. И он смеет называться коммунистом, секретарем волячейки? Тут явное недоразумение. Либо Карасулин только по обличью красный, либо он дремуче неграмотен, ему нельзя доверять руководство волостной партячейкой…
— Мне это руководство капиталу не прибавляет. Только время да хлопоты. — Карасулин встал, развернул мускулистые плечи, ожег Аггеевского насмешливо-злым взглядом. — Жена Боровикова — моя теща. Не вчера, не сегодня ей изделалась, почитай семнадцать годков. Семью мою спасла при Колчаке от верной погибели. Советской власти не вредила и за мужа не ответчица. Со двора мать моей жены и бабку моих детишек не погоню. Мы хоть и мужики, благородным манерам не обучены, а тоже люди. И свою шкуру заместо барабанов подставлять не станем. В деревнях земля под ногами горит, а вы тут, язви вас, псалмы поете. Свиньи от барана не отличат, а мужиком управляют. Разуйте глаза, поглядите, чего вокруг деется. Книжники!..
И ушел не оглядываясь. Не слышал, как, перекрывая шквальный гул, дрожащим от бешенства голосом Аггеевский прокричал в ухо Чижикову:
— Сейчас же арестуй его!
— Не убежит, — отозвался встопорщенный Чижиков.
— Я приказываю от имени губкома.
— Аггеевский еще не губком.
— Убежит — головой ответишь.
— Почаще о своей думай.
— Забываешься, товарищ председатель губчека, — медленно процедил Аггеевский сквозь стиснутые зубы.
В нем напряглась и трепетала от гнева каждая жилочка, непроизвольно сжимались и разжимались кулаки, а суженные глаза метали молнии из-под насупленных бровей. Сейчас бы он этого кулацкого горлопана, а заодно и слюнтявого предгубчека… Не дрожала прежде рука Аггеевского и теперь не дрогнет. Себя не щадил, но и других не миловал. Врагов надо не убеждать, а уничтожать. А тут стой и слушай. Занянькались, зацацкались с кулацкой мразью. Сейчас бы: «Шашки вон! Эс-с-кадро-оон!» Там было все ясно. А тут этот Чижик желваками ворочает. Откуда ВЧК выкопало его? Только строчит докладные. Какие законы, какие кодексы, когда революция задыхается от голода, а куркули гноят в ямах хлеб? Эх…
Кипел, клокотал Аггеевский. Негодовал и на Чижикова, и на Карасулина, и на тех, кто слушал челноковца разинув рот. Только распусти, позволь, уступи — превратят губком в мишень для острот и критики. И не приметишь, как ощипают революцию под шумок.
С темнотой приползла поземка и давай шипучим языком сахарные сугробы облизывать, белую пудру с них сдувать. Небо серым полотном отгородилось, укрыв проклюнувшиеся было волчьи глаза звезд. Все чаще, все сильней порывы ветра. Мелкие белые опилки закружились в воздухе. Смолкли дворовые псы, забившись в подветренные закутки. Кучно теснились в хлевах овцы. Беспокойно вздыхали, переступая на месте, коровы. Старики и дети забрались на пышущие жаром русские печи, зарылись в теплые тулупы, постланные на полатях. Все живое спешило в укрытие, в тепло. И только этот одинокий путник был рад непогоде, и чем свирепее становилась метель, тем свободней и уверенней чувствовал он себя на завьюженном большаке, ведущем в Челноково.