Красный флаг над тюрьмой
Шрифт:
А теперь мадам Тевье узнавала об арестах и исчезновении одного за другим ее родичей.
— Мойшеле! — говорила мадам Тевье. — Вое тут зех ойф дер велт? Фарвос зайт ир азей мешуге? (Что происходит в мире, почему вы такие сумасшедшие?). Зависть, только зависть, больше ничего нет. Разве может быть страна, где все одинаково живут? Даже твой Ленин ездил в автомобиле, а мы ходили в Петербурге в 1919, когда не было трамваев и никакой еды, мы ходили пешком. Горький жил в шести комнатах, а нас уплотнили — нас было в одной комнате шесть человек, и все чужие. Наш главный начальник в доме кушал белый рис, а нам давали черную кашу, по ложечке. Мне тоже надо было пойти в коммунисты и кричать "Долой самодержавие!" Я тоже
Я уже много видела в жизни, Мойшеле. Всегда были и будут кто богаче, кто беднее, кто счастливее, кто несчастливее. Так самые несчастные — завистливые! И самые страшные! Человек от зависти делает ужасные подлости!
Теперь, спустя 35 лет, вспоминая мадам Тевье, погибшую в рижском гетто, Миша видел, что она была права. Страшно было ему и больно признаваться; долго уходил он от своей совести, откладывая исповедь, но теперь, перед дорогой в Израиль, чувствуя все нарастающую боль в сердце и боясь, как бы она не оказалась роковой, он не хотел откладывать миг правды. Мадам Тевье была права, тысячу раз права: зависть гнала Мишу в ячейку, и все, кто были вокруг него тогда, кого он знал как коммунистов до прихода Советской власти, все были красными от зависти: зависти к чужим деньгам, чужой обеспеченности, к чужой власти. И эта зависть была самой худшей, потому что начинала с крови.
— Слава богу, я был слишком мал, чтобы меня приняли в партию в 1935! — думал Миша. — Слава богу, в 1940 я был слишком ненадежен, как еврей и бывший певчий еврейского хора, чтобы меня допустили к НКВД. На моих руках нет крови, но кровоточит душа моя, потому что многих я оскорбил и многих не утешил, когда у них отбирали квартиры, мебель, когда ссылали в Сибирь. И слава тебе, Господи, бог Израиля, что так скоро показал ты мне истинное лицо коммунизма и что столько выпало на мою долю оскорблений, антисемитизма, нищеты при Советской власти, что вернулась душа моя к народу моему, и я еду в Израиль.
20
Но он еще никуда не ехал, а лежал на диване в своей комнате и оглядывал стены: синюю, красную и две желтых; диван, на котором лежал, кресло-кровать Тамары, пианино, книжную полку, сделанную им самим из ворованных досок, потому что купить их было просто негде. Посреди комнаты стоял стол, четыре стула, и Миша подумал, что если он вот так сейчас возьмет и умрет, и позовут санитаров, то придется раньше выносить мебель, а потом уж покойника.
— Миша, не спишь?
— Кто там? Ты, дядя Вася?
Дядя Вася не стал дожидаться, что его попросят войти, деликатность дяди Васи так далеко не простиралась. Он открыл дверь, вошел и сел у стола. Круглое, плоское лицо в красных морщинах, больная нога в валенке, здоровая — в ботинке.
— Ну, подлецы! Ну есть же люди! — сказал Вася. — Отказался. Вчера, так просто кипел: "Ты скажи, я возьму! Чтобы никому не отдавал!" А сегодня ему, вишь, дорого. У нас есть одна падла, бухгалтерша, вся в прыщах, наверно начала шептать: "Зачем тебе подержанная, зачем у кого-то, купи в комиссионке, там с гарантией". Я говорю: "Иван Алексеевич! У людей берешь, я знаю у кого, машина новая, только что куплена пять лет, а не работали. У нас в доме горячей воды нет, им невыгодно на газе ведрами кипятить. Стояла машина. Эмаль нигде не побита". А он говорит: "Василий Михайлович! Я в комиссионке смотрел — совсем новая, прошлого года с паспортом, за 68 рублей". Я тогда говорю: "Ну и что? Семь рублей экономишь? Так они в магазин на комиссию, небось, такую выставили, чтобы избавиться. Бракованная, наверно, с завода. Чинили чинили, надоело, вот торг ее и сбагрил в комиссионку. У меня знакомые купили в комиссионке, на Мельничной телевизор за 215, так потом год плакали, пока продали за сто. Телевизор прямо с завода пришел в комиссионку с паспортом и гарантией, а не годился". А он мне говорит: "Василий Михайлович! Что вы так за евреев беспокоитесь? Они в Израиль едут, пусть горят". Вот сволочь!
— Не расстраивайся. Кто-нибудь уж купит.
— Нет, какая сволочь! Совсем новая стиральная машина с цитрифугой? Не знаю, не выговорить, а он нос воротит. Зачем он ко мне приставал с ней, зачем упрашивал? Вот люди есть!…
— Ты смотри, чтоб тебе не было неприятностей из-за нас.
— А ну их к бесу. Что я такого делаю? Соседи ведь, двадцать лет с Аней в одной квартире живем. Что я помочь не могу?
— Ты же знаешь, как на это смотрят.
— Где сказано, что нельзя помогать? Государство разрешает выезжать в Израиль, что я — умнее государства?
— Ты партийный.
— Ну и что? Разве я уезжаю? Если вы так решили, ваше дело. Я бы ни за что не поехал к капиталистам. Ну его, боюсь, кругом хозяева, эксплоатация. Но раз правительство разрешает вам… Что я с вами в политику впускаюсь?
Миша мог бы припомнить дяде Васе, как он не раз и не десять раз пускался в эту самую политику. Как кричал: "У капиталистов рабочему человеку конец!", а Стасик, ухмыляясь, спрашивал: "Ладно. Капиталисты — волки. Но Сашка Гальперин, мой корыш, работал на "ВЕФе" электриком, получал 140, еле тянул, а в Израиле у частника имеет 1500 и купил автомобиль за год и мебель!
Дядя Вася плевался на заграничные изделия: "У них только снаружи красиво, а походив дождь, и все разлезется!" Варвара отбила: "Так почему вы сами в магазине ищете венгерские ботинки? Нате, у нас внизу сколько угодно зонтиков из Одессы, но вы себе купили японский!" "Он складной!" — бурчал дядя Вася. — А почему у нас не делают складных?"
Особую ярость Васи вызывали итальянские фильмы. Само собою, в СССР показывали только те, что критикуют буржуазный строй: "Итальянец в Америке", "Развод по-итальянски", "Господа и дамы". Вася кричал: "Разврат у них! Никакой морали!" Стасик подмигивал: "Ирена с нашего подвала живет, конечно, в Риме? У нас разврата нет, только у нее каждую ночь морячки пьют и спят, один насмерть упился в прошлом году, мертвого увезли в морг. На Бродвее, около Академии Художеств, иностранные бляди гуляют? Вы поезжайте на вокзал, там все окно увешано фотографиями проституток, попавшихся на вокзале!"
— Агрессоры! — проклинал дядя Вася. — Вьетнам жгут, арабов захватили! Негры у них умирают без суда по тюрьмам!
— Если бы я был израильским министром иностранных дел, — говорил Миша, — я бы сказал в ООН: "Мы уйдем с завоеванных территорий, как только Советский Союз уйдет из Выборга, с Курильских островов, из Калининградской области и Львовщины, захваченных в войну".
— Негры! — побледнел Стасик. — А сколько у нас народу упекли без суда и следствия в 1940?! Увезли в Сибирь, в Красноярск и уморили по дороге… Немцев Поволжья так и не вернули домой, держат в Казахстане, а им по конституции 1936 года была дарована автономная область!
Часто, очень часто дядя Вася лез в политику, но жизнь разбивала наголову Васины доводы. Миша и Стасик каждый вечер слушали Би-би-си или "Голос Америки", они знали такое, что дядя Вася не узнавал ни из "Правды", ни из "Коммуниста Советской Латвии". И опять-таки жизнь оказывалась не в пользу коммунистической прессы. Запад предупреждал: В СССР плохо с урожаем! Вася ругался: "Ложь! Клевета", а потом оказывалось, что Васины же товарищи с элеватора в порту рассказывали, что прибывают пароходы с канадской пшеницей. Запад извещал о пожарах на торфяных болотах вокруг Москвы. Вася утверждал, что это слухи, чтобы подорвать "мораль советских людей". Через две недели Москва призналась в радиопередаче, что пожары застилают небосклон столицы, приходится ездить по шоссе с включенными фарами.