Красный гроб, или Уроки красноречия в русской провинции
Шрифт:
“Маленького принца”, стихи Фета и Тютчева, Цветаевой и Блока, первую часть “Фауста”… и каждый раз он спрашивал, что она успела прочесть и хочет ли еще почитать что-то очень интересное.
Самое удивительное было в том, что в доме Ченцовых не оказалось ни одной книги! Только видеофильмы и аудиокассеты. Впрочем, как смущенно пролепетала Ксения, пару томиков она все же видела у своей мамы на кухне – что-то такое Марининой и “Лунный календарь” Московченко.
– Здравствуйте, Валентин Петрович. – Она приходила, поднималась на высокое крыльцо углевской дачи,
– Здравствуйте, Ксения Игоревна.
– Я… я Данте протитала. Я… я не могу ничего запомнить, так много. Я, наверно, дура?
– Никакая не дура… это очень сложное произведение. Я бы хотел, чтобы вы поняли структуру поэмы. А главное, я просил найти, куда поместил автор лживых людей.
– Да, да… это место я переписала… – Она вынула из кожаной сумки тетрадочку. – Вот. И еще натяла “Приглашение на казнь”… Валентин
Петрович, почему так? Он как бы рассказывает, а потом как бы и не было этого…
“В этом и суть, – хотел было пояснить Углев девочке. – Человек живет ожиданием событий и воспоминаниями событий, слои ощущений поднимаются в нем, перемешиваются…” Но, тоскливо поморщившись, терпеливо начал:
– Я вас просил ознакомиться с романом “Дар”. “Приглашение на казнь” читать вам пока рановато. Давайте снова вернемся к вещам простым.
Когда человек долбит ломом камень, он ведь не только бьет, но и отводит лом далеко назад, чтобы было место для разгона, чтобы набрать эм вэ квадрат пополам, так это в физике? Ксения, а что самое-самое простое? Даже не так, что в самом начале всего сущего и мыслимого стоит и стояло?
– В натяле было Слово, – машинально пробормотала Ксения. – И Слово было Бог…
– Верно! – Учитель обрадовался хоть столь малому прогрессу в речах десятиклассницы. – Верно! Поговорим о самом русском языке. Вот послушайте несколько фраз Бунина: “У нас нет чувства своего начала и конца. И очень жаль, что мне сказали, когда именно я родился. Если бы не сказали, я бы теперь и понятия не имел о своем возрасте – и, значит, был бы избавлен от мысли, что мне будто бы полагается лет через десять или двадцать умереть. А родись и живи я на необитаемом острове, я бы даже и о самом существовании смерти не подозревал.
“Вот было бы счастье!” – хочется прибавить мне. Но кто знает? Может быть, великое несчастье. Да и правда ли, что не подозревал бы? Не рождаемся ли мы с чувством смерти? А если нет, если бы не подозревал, любил ли бы я жизнь так, как люблю, любил?”
Читая это дивное откровение Бунина, Углев привычно прослезился.
Девица с удивлением смотрела на него. И, догадываясь, что она должна как-то отозваться, сказала:
– Красивые какие слова, – и добавила: – Я тоже об этом думаю сейчас.
Иногда хочется прыгнуть с крыши и проснуться.
Неожиданно такая тоска открылась в ее простеньких словах.
– А если не проснешься? – сделал вид, что рассердился, Валентин
Петрович.
– А может быть, это не хуже? – простодушно спросила Ксения.
Боже мой, с ее-то нарядами, с ее хорошей едой… что-то все же мучает душонку? Может быть, девочка не так уж безнадежна?
– Спать и уснуть… и видеть сны? Какие сны мне в смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят… вот в чем вопрос…
Извините, Шекспир, – глядя пристально на нее, пробормотал Углев. В нем была эта смешная привычка, как и у Эммы Калачевской, цитировать к месту и не к месту. Но сейчас он, право же, растерялся.
– Нет-нет, Ксения. Надо жить! Надо себя поднимать за волосы, как
Мюнхгаузен из болота. – И долго еще говорил ей, что важно читать именно русскую литературу именно в ее возрасте, здесь, вдали от хороших университетов и библиотек… – Вот еще кусочек.
“Но все же смерть оставалась смертью, и я уже знал и даже порой со страхом чувствовал, что на земле все должны умереть – вообще, еще очень не скоро, но, в частности, в любое время, особенно же накануне
Великого поста. У нас в доме поздним вечером все вдруг делались тогда кроткими, смиренно кланялись друг другу, прося друг у друга прощения, как бы разлучались друг с другом, думая и боясь, как бы и впрямь не оказалась эта ночь нашей последней ночью на земле. Думал так и я и всегда ложился в постель с тяжелым сердцем перед могущим быть в эту роковую ночь Страшным судом, каким-то грозным “вторым пришествием” и, что хуже всего, “восстанием всех мертвых”. А потом начинался Великий пост – целых шесть недель отказа от жизни, от всех ее радостей. А там – Страстная неделя, когда умирал даже Сам Спаситель…”
Школьница внимательно слушала, расширив глаза, как ее мать перед тем, как начать врать. Но девочке-то зачем и о чем врать? Видимо, ей вправду интересно. В маленьком камине возле их ног трудно горели сырые, зимою купленные березовые поленья, они шипели, чадили – сгорала, треща, береста, и лишь комья газет, во множестве засовываемые меж дров, поднимали гулкое пламя и постепенно прогревали дрова, и наконец они схватывались по ребрам желтым пламенем. Истинного чуда надо было дождаться, когда уже угли дышат, шают, как говорят в Сибири, этого слова, кстати, у Бунина нет.
Углев для юной гостьи вспомнил стихи Фета:
Прозвенело над ясной рекою,
Прогремело в померкшем логу,
Прокатилось над рощей немою,
Засветилось на том берегу…
О чем эти стихи? Что прокатилось, что прозвенело? Ксения не знала, что сказать, как-то жалко, жалостно смотрела в лицо учителю, ей хотелось быть умной, хотелось нравиться ему, но она догадывалась, что она неинтересна, знаний мало, язык косен, и личико у нее то бледнело, то горело, и по мере чтения бунинской прозы она была близка, кажется, к обмороку. Или ему, старому человеку, так лишь показалось, а личико ее просто горело от молодости, да на нем играл отсвет пламени из камина. Когда там огонь пригасал, Ксения выглядела удрученной.