Красный сфинкс
Шрифт:
Так получился мой «Леопард». Писала его в Мариуполе, сидя там в месячной командировке, где ставила установки для анализа газов в металле. Я принесла роман в журнал «Звезда», там мне сказали, что занятно, но опубликовать это невозможно. Передали Варшавскому, потом Дмитревскому. Меня пригласили в Союз писателей, и «Леопард», наконец, был опубликован, правда в сокращении.
Вот так само собой, с улицы, без малейшей протекции, без кривых ходов мое поколение приходило в литературу. Приносили вещи, они передавались в секцию, и никому не было сказано слово «молодой». Человек приносил рукопись, и было совершенно все равно – молодой он или старый. Это была рукопись, и биография автора к ней не прилагалась. Спрашивали с рукописи молодого точно так же, как и с рукописи маститого. Может быть, это и есть причина того, что наше поколение быстро вошло в литературу…
Кстати, некоторые не выдерживали жесткого
«Набережная была пустынна, – так начинается роман „Леопард на вершине Килиманджаро“. – Вымощенная чуть розоватыми плитами и обнесенная причудливым легким барьером, она тянулась от сухумских плантаций до самого Дунайского заповедника, то спускаясь до уровня моря, то поднимаясь над золотыми плешинами бесчисленных пляжей и иссиня-зеленой дремучестью субтропических рощ. Набережная не изменилась. Она была такая же, как и в годы школьных каникул. Тогда я так же любил гулять по ней в самый зной и шел по широким плитам, старясь не наступать на трещины. А зачем? Вероятно, в детстве очень легко сказать самому себе: так нужно. И делать, хотя бы это было просто бессмысленной игрой. Так нужно – пройти от этого дерева до того и ни разу не наступить на трещину. Наступлю – это будет плохо. Нужно пройти не наступив…»
Вернувшись из космоса, конечно, отчетливее видишь каждую трещину.
Особенно, раздумывая над тем, какие странные Знания принес из дальнего космоса звездолет, побывавший в петле времени. – «Все так ждали расшифровки данных с далекой звезды, что Комитету „Овератора“ приходилось выпускать информационные бюллетени чуть ли не каждые два часа. Вряд ли ты можешь представить нашу радость, – объясняют ситуацию главному герою романа, – когда стало очевидно, что первая же попытка отыскать себе братьев по разуму увенчалась успехом – „таукитяне“, как и мы, дышали кислородом, имели четыре конечности, среднюю массу и размеры, черты лица, объем головного мозга, развитую речь – словом, все, все, как у людей… Более того, машина не только установила тождество среднего жителя Земли и среднего „таукитянина“, – она с автоматической педантичностью, используя имеющиеся у нее параметры каждого земного индивидуума, подобрала для каждого человека аналогичного „таукитянина“, похожего на него как две капли воды.
Я оторопел:
– Антимир?
– Проще, гораздо проще. Подозрения зародились у нас еще тогда, когда «Овератор» заявил об абсолютном тождестве планет. Но коль скоро по программе при наличии в системе Тау Кита разумных существ все внимание должно быть перенесено на нас, машина не задерживалась на физическом описании самой планеты, а принялась скрупулезно доказывать в каждом частном случае, что некоему Адамсу Ару, род. Мельбурн, 2731 г., аналогичен таукитянин Адамс Ар, род. Мельбурн, 2731 – 2875 гг.; Мио Киара, род. Вышний Волочок, 2715 г., имеет космического двойника с земным именем Мио Киара и тоже род. Вышний Волочок, 2715 – 2862 гг. И так далее, для каждого из людей, которые в момент отлета «Овератора» жили на Земле…»
Оказывается, «Овератор» «…совершил переход в подпространство, и координаты его обратного выхода были смещены; но не в пространстве – во времени… Так вот: для каждого „таукитянина“, то есть для каждого человека, „Овератор“ принес, кроме даты рождения, и год… смерти».
От такой информации отказаться невозможно.
Правда, возникает вопрос, а что, собственно, с нею делать?
«До сих пор я как-то не задумывался над тем, какие преимущества может дать знание своего года. А ведь знай я его – мне сейчас было бы просто смешно смотреть вниз, на этот пепельный туман, хищно подбирающийся к самому краю того камня, на котором я лежал. Я бы плюнул вниз, поднялся во весь рост и пошел напрямик, перепрыгивая через трещины. И было бы мне чертовски легко. А ведь речь идет только об увеселительной прогулке в горах. Что же говорить о межпланетной экспедиции? Само собой разумеется, что люди, которым осталось уже немного, просто откажутся от полета. Да что там говорить о космосе! И здесь, на собственной Земле, каждый, кто задумывал начать очень большой труд, мог сопоставить время, необходимое для его завершения, с теми годами, которые оставались ему самому.
«Мне кажется, – приходит к мысли герой, – что Знание, принесенное „Овератором“, гораздо обширнее, чем мы предполагаем. Вряд ли вы наблюдали за этим, но мне кажется у человека пробудился один из самых непонятных инстинктов – инстинкт смерти. Вы знаете, как раненное животное уползает в определенное место, чтобы умереть? Как слоны, киты, как акулы, наконец, образуют огромные кладбища? Их ведет древний инстинкт, утерянный человеком. И мне кажется, что сейчас этот инстинкт не только снова вернулся к человеку, но стал чем-то более высоким и прекрасным, чем слепой двигатель животных – как случилось, например, с человеческой любовью, поднявшейся из инстинкта размножения.
– А вы уверены, что есть такой инстинкт – смерти? Мне почему-то всегда казалось, что люди придумали его. Есть инстинкт жизни. Если бы я была зверем, что бы я делала, смертельно раненная. Уползла бы в одной мне известное место, чтобы отлежаться, зализать раны и выжить. Именно – выжить. Звери не хотят умирать. И если они идут, как слоны, в какое-то определенное место – я уверена, что эта область отличается или здоровым климатом, или полезной радиацией, но звери идут туда жить. Иначе нет смысла идти. Но почему-то люди замечали лишь трупы не сумевших выжить, а про тех, кто оказался сильнее, кто смог подняться и уйти снова к жизни, люди забыли. Да это и неудивительно, – ведь люди отыскали этот инстинкт и назвали его именно тогда, когда человеку и самому подчас жить не хотелось. Ну, подумайте, разве вы стали бы что-нибудь делать, чтобы умереть?…»
«Литературные произведения пишутся, чтобы оказать какое-то воздействие на читателя, – сказала в интервью „Уральскому следопыту“ Ольга Ларионова. – Человек устроен, к сожалению, так, что трагический исход действует на него сильнее, более результативен в воспитательном плане. Мне и самой жалко своих героев, насколько я знаю – и не только мне… Авторы бывают разные: бывают веселые, бывают мрачные; я – автор трагический…»
Цикл «Знаки зодиака» написан по художественным полотнам выдающегося литовского художника и композитора Микалоюса Чюрлениса. Цикл составили: «Сказка королей» (1976), «Солнце входит в знак Близнецов» (1979), «Соната ужа» (1979), «Солнце входит в знак Девы» (1981), «Солнце входит в знак Водолея» (1981), «Соната звезд. Аллегро (1981), „Соната звезд. Анданте“ (1981), „Сотворение миров“ (1983).
«Я долго работала инженером в лаборатории с ограниченным доступом других сотрудников, – рассказывала Ольга Ларионова. – А меня тянуло к общению с большим количеством людей, интересно было посмотреть на их поведение в экстремальных условиях. В один прекрасный день бросила свое инженерство и стала экскурсоводом на туристском поезде «Ленинград», где условия нередко бывали близкими к фронтовым: интересно и полезно работать любому писателю… Кстати, читательнице из Наро-Фоминска, спрашивающей совета – как выбраться из-под гнета давящих занудных обстоятельств? – отвечу: способ – один. Резко переменить судьбу. Не бояться, не сидеть и не ждать чуда – один раз в жизни можно (а иной раз – и нужно) решиться самому на рискованный шаг… Частые поездки в Каунас позволили мне познакомиться с картинами и музыкой Чюрлёниса, которая постоянно звучит там в музее. У меня есть рассказы, написанные точно по его картинам («Соната ужа», например), иногда я вношу в какой-то рассказ один, всего один элемент какой-нибудь картины: это у меня уже как талисман – присутствие какого-либо чюрлёнисовского мотива, иногда даже незаметно для читателей. «Чакра Кентавра» была, пожалуй, единственной из последних моих вещей, где Чюрлёнис не присутствовал. Но когда повесть уже находилась в редакции, я обнаружила среди набросков Чюрлёниса не более не менее как… крэга – рисунок головы с птицей, которая опустила свой клюв на лоб женщины. До сих пор этот рисунок мне не попадался (я запомнила бы его!), но это был тот самый крэг, что описан у меня в «Чакре». Как это получилось, сказать не могу».