Красный сион
Шрифт:
Кабан тоже любил пиво, а полет к новой Земле обетованной времени поглощать его отпустил втрое щедрее – кабан уже наливался пурпуром, словно небо за хвостом их самолета, и пивная пена, казалось, вот-вот начнет извергаться из его маленьких мясистых ушей, но пока из всех его крупных пор струился только пот. Кабан становился все громогласнее и громогласнее, на стюардессу уже не просто покрикивая, но даже пытаясь напутствовать ее набрякшей ладонью пониже спины, так что Бенци постепенно начал всерьез задумываться о преимуществах того идеала цивилизованности, который показался ему столь жалким в любителе пива, сопровождавшем его из классической Обетованной земли: даже такая убогая сказка все-таки лучше,
Но когда свинство его спутника начало переходить уже и полицейские границы, до Бенци наконец дошло то, что уж кому-кому, а ему следовало бы понимать с самого начала: человек всегда остается человеком, и, если даже он ведет себя как свинья, все равно он рассказывает себе какую-то сказку о том, что быть свиньей – это красиво.
Почему тот неуязвимый для слонов и носорогов радужный пузырь сказки, в котором живет всякая поэтическая натура, так часто оказывается беззащитен перед блохой? Сопротивление блохе не может быть красивым. Это знают и натуры непоэтические, которых, впрочем, на свете нет и быть не может: своя поэзия есть даже у тех, кто принимает блоху за слона и наоборот.
Таксист в хабаровском аэропорту, напоминавший стареющего Хилю, набившего пасть золотыми коронками, выломанными у торговцев с партияабадского базара, заломил цену, неслыханную ни в Париже, ни в Нью-Йорке, однако Бенци, ощущая себя богатым иностранцем в бедной стране, не возражал, и, может быть, напрасно. Нью-Хиля остановил машину с японским правым рулем посреди неведомо чего в непроглядном мраке и потребовал сто дополнительных баксов – иначе он дальше не поедет. «Наличкой» Бенци располагал, поскольку у него были серьезные сомнения в надежности биробиджанских банкоматов, которые он, по израильской привычке, именовал каспоматами, а из столкновений со скотами Бенцион Шамир всегда стремился выйти не с наибольшим ущербом для скотов, а с наименьшим ущербом для себя, – и все-таки чувство беспомощности перед мерзким насекомым вновь обнажило перед ним скотскую природу мироздания.
В черном свете правды ему показался страшным уже и вышколенный портье: сквозь его предупредительность все равно зияла главная царящая в мире стихия – безразличие. Единственный спутник Бенциона Шамира – чемодан на колесиках – был доставлен в номер «люкс» транснациональным швейцаром, однако сердце Бенци продолжало скакать по всему телу, больно стукаясь то в висок, то в пах. Бенци одну за другой закидывал под язык рубиновые капельки нитроглицерина, но добился лишь, что окончательно разбухла и без того измученная перелетом голова – невыносимо хотелось просверлить в ней дырочку, чтоб хоть чуть-чуть сбросить избыток пара.
Бенци ясно понимал, что, если он сей же час не расслабится и не погрузится в сон, дело может кончиться очень плохо. Но мыслимо ли заснуть по заказу, да еще и сей же час!.. Его охватила паника – потребовалась вся его воля, чтобы сей же час не кинуться куда-то, разыскивать каких-то докторов, совать им деньги: только спасите, я отдам все, что у меня есть! Не обнаружив во внутреннем кармане портсигар Берла, он не почувствовал ни малейшего огорчения: вся эта затея вне развеявшегося сказочного контекста обернулась обыкновенной дуростью, из-за которой он теперь обречен на смерть в какой-то нелепой советской гостинице, среди нелепой громоздкой мебели из какого-то неуместно красивого янтарного дерева, многоструйного в коричневых точечках, не иначе из какой-нибудь Карелии заброшенного в Хабаровск, чье имя еще с ерцевских времен прочно ассоциировалось у Бенци с блатным словечком «хабарик». Бенци дал себе страшную клятву с первым же утренним рейсом прорываться обратно в Москву и, если каким-нибудь
Между тем он прекрасно понимал, что силу духа ему может вернуть только какая-то красивая сказка, и попробовал представить, что где-то рядом присутствуют тени папы, мамы, Фани, Рахили, Шимона-Казака, каким он был когда-то, но душа – способность жить сказками – уже покинула его тело и не могла доставить ни малейшего утешения его рассудку, более чем когда-либо отчетливо понимавшему, что все они просто исчезли без следа – точно так же, как это происходит с раздавленным червяком или перегоревшим радиоприемником.
Впрочем, фантазия отнюдь не полностью отказалась служить ему, охотно творя всевозможные бредовые кошмары: когда он наконец решился вызвать неотложную помощь, в номер, на ходу застегивая нечистые белые халаты, ворвались три мордоворота, вроде тех, что когда-то пришли за его папой, опрокинули его на носилки, бегом сволокли по лестнице мимо онемевшего портье, визжа тормозами, промчались по каким-то непроглядным трущобам и вытряхнули его из носилок в бетонном подвале с единственной голой лампочкой на виселичном шнурке. Затем, потешаясь над богатым заграничным «лохом», освободили его карманы от драгоценной валюты, а его самого с сатанинским хохотом сунули головой в исполинскую мясорубку, у выходного дуршлага которой уже давно дежурила на задних лапках нетерпеливая стая голодных крыс…
В итоге, собрав в кулак остатки улетучившейся воли, Бенци проглотил микроскопическую дыньку могучего снотворного, без которого как опытный путник он не делал и шагу, запил холерными вибрионами из стеклянного кувшина и накрылся проглаженной простыней в полной уверенности, что покрывается саваном.
Кондиционер отсутствовал, и крепнущей с каждой минутой ночной духоты было более чем достаточно, чтобы убить его за два-три часа. Бенци знал, что страх поразительно убыстряет течение времени: когда остаешься прикрывать отступающий отряд, имея пулемет и приказ отойти не ранее чем через час, уже через пять минут начинает казаться, что час давно миновал, через десять – что прошли уже сутки, а еще через пять минут начинаешь беспрерывно встряхивать и прикладывать к уху часы в полной уверенности, что они стали. Так что почти наверняка и теперь его смерть вопрос недель, а то и месяцев, подсказывал ему рассудок, а не дней или тем более часов, как уверяла душа, ее останки, – однако только их голос и имел значение.
Его мог спасти один, всего лишь один глоток красоты, и Бенцион Шамир попытался вообразить, что почувствовал бы тот съежившийся в спору мальчик Бенци, если бы ему сказали, что когда-нибудь он, признанный писатель, ветеран войны и дипломат, объехавший полмира, будет лежать на крахмальных простынях в номере «люкс» у входа в Красный Сион и даже, подобно Моисею, не исключено, что не сможет войти в него, соединившись с праотцами на рубеже Земли обетованной, – но воображение упорно отворачивалось от красивого, с готовностью подсовывая ему только новые и новые ужасы и безобразия.
А если оно и снисходило на мгновение-другое извлечь из небытия для своего (якобы) хозяина родных ему людей, оно тоже рисовало их лишь в самые ужасные мгновения: скрюченный папа с набившимся в чаплинские усики снегом, Фаня, заложенная в исполинскую поленницу, откуда свисала лишь ее простреленная головка, раскачивающаяся мама, рвущая полуседые космы над распростертой Рахилью в мокрой юбке, Шимон, вдавленный лицом в глиняную пыль коленом старого разведчика…
Лучше бы ему их и вовсе не видеть.