Красный сион
Шрифт:
И каждая из них являла Мейлеха Терлецкого в новой ипостаси. На самой первой Мейлех в красноармейской фуражке с пятиконечной звездочкой, из-под которой струился роскошный чуб (Мейлех-казак да и только!), словно охотник над тушей загарпуненного моржа, гордо поставил ногу в галифе на бревно, вонзив в него устремленный ввысь торжествующий багор. Мейлех был в маленьких круглых очках, гордо оседлавших тот самый еврейский нос, какие в России почтительно именуют шнобелями, – этакий еврейский Сирано… Затем он же браво восседает за рулем небольшого трактора со стальными колесами, передними совсем маленькими и плоскими, а задними зубастыми, высотой почти в человеческий рост, – «фордзоны», кажется, они назывались, эти тракторочки. Мейлеху явно известно, куда он правит свой трактор, пятиконечная звезда уверенно
Мейлех Терлецкий в партияабадском госпитале; голова обмотана бинтами, как у старого разведчика, но очки и шнобель с неизменным бесстрашием устремлены в будущее. Как же они тогда разминулись, Мейлех и Бенци?.. А вот к этому моменту пути их окончательно разошлись: два совсем уж низкокачественных фото являли Мейлеха в фас и в профиль; лишенный своих роскошных кудрей Мейлех на первом упрямо смотрит из камеры в камеру, а на втором всем своим шимоновским ни перед кем не прогибающимся шнобелем дает понять, что он хотя и отвернулся, однако все видит. И тем не менее после десятилетнего перерыва гражданин Терлецкий представал уже спокойным совслужащим в двубортном костюме и крупных квадратных очках; поредевшие седые волосы аккуратно подстрижены и причесаны. За ним следовал усталый пенсионер с осыпанной черным перцем родинок лысиной, а затем…
– Не хотите посетить квартиру Михаила Израилевича? – сочувственно спросила зрелая Рахиль. – Его вдова после его смерти открыла там музей.
Разумеется, Бенци хотел.
IV
Дух Мейлеха Терлецкого обитал на улице Михаила Терлецкого, в наименее трущобной ее части, в бетонном «блочном» доме в зловещую черную клетку крайне расточительно промазанных смолою швов. Согласно общепринятой сказке, «хрущевки» строили пятиэтажными по той причине, что некие стандарты, предписанные советской властью самой себе, не допускали шестиэтажных домов без лифта. Михаилу Израилевичу, должно быть, требовалась вся закалка его бурной юности и не менее бурной зрелости, чтобы ежедневно подниматься по этим бетонным ступеням облупленного расписного подъезда до самого чердака, куда вел вертикальный ржавый трап. Сизый жестяной люк был заперт на маленький висячий замочек, это Бенци с бессознательным облегчением отметил еще с предпоследней площадки: значит, он уже забрался выше некуда.
И все же эта перехватывающая дыхание высота, эта облупленность с идиотскими полуанглийскими надписями по ней гениально гармонировали с близящимся финалом готовой вот-вот развернуться перед ним драмы. Творец всемирной трагедии, как всегда, был неистощим на пронзительнейшие детали при полном отсутствии общего замысла, который зрителю постоянно приходилось брать на себя.
И Бенци брал его с величайшей готовностью. Его одышка была лишь на одну половину порождена усталостью, на другую же, лучшую, – вдохновением, то есть восторгом и предвкушением еще большего восторга: высокая высота символа таилась за этой низкой высотой проживания. Низкие подробности были великолепны, потому что работали на высокий замысел. Дивно многозначительна была предваряющая вывеска у подъезда, весьма саркастически трактующая тему увековечения: «Гранитные и мраморные памятники. Срочные заказы». Более сложную символическую функцию несла паутина трещин, покрывавших разбитое стекло на скромной табличке: «Михаил Израилевич Терлецкий, писатель». И чуть пониже, еще более скромно: «Музей-квартира».
Бенцион Шамир поймал плясавший на проводке уворачивающийся звонок и придавил его пальцем к стене. Он был уверен, что звонок не работает, однако за картонной серой дверью раздался бесцеремонно резкий и громкий звон.
Павшая за дверью звенящая тишина длилась так долго, что Бенци успел увериться в безнадежности своей затеи: посмертное жилище Мейлеха Терлецкого, судя по всему, опустело окончательно. Его все же тянуло снова позвонить, но было слишком уж ясно, что такой тюремный сигнал побудки не расслышать невозможно.
Внезапно многослойный старческий кашель раздался у самого его лица, и под волосами Бенци пробежали щекочущие мурашки. Долго лязгал замок, и наконец – прямо в душу Бенци ударил так и не забытый, оказывается, дух еврейской билограйской нищеты. Однако возникшую на пороге оплывшую билограйскую старуху, портниху или стряпуху, лишь истинно гениальному режиссеру могло прийти в голову обрядить в переливающийся тренировочный костюм «Адидас по-китайски».
– Здххавствуйте, что вам интеххьесует? – спросила она с разрывающей сердце картавой певучестью, невыносимо трогательной, как все, что когда-либо могло послужить причиной безвинной смерти.
– Здравствуйте, меня интересует Мейлех Терлецкий, – со всей мыслимой почтительностью сообщил Бенцион Шамир.
– А… А ви откуда?..
– Я приехал из Израиля, я…
– Так ви щто, ххади Мили из самого Исххаиля сюда пххиехали?.. Ви же пьеххвий посетитьель с самого откххытия, нащи евххэи к нам не ходьят…
Из ее шоколадных еврейских глаз, неправдоподобно юных меж черепашьих век, по отечному лицу покатились слезы. Ее черты нисколько не исказились – слезы катились сами собой, словно кто-то приоткрыл крантик. Она просто стояла в своем обвислом как бы атласном черном «адидасе» и смотрела на респектабельного пожилого еврея со старомодными седыми усиками, а слезы катились и катились по лиловым щекам, покрытым червячками малиновых прожилок.
Похожих на имена исчезнувших племен.
Бенциону Шамиру доводилось посещать жилища впавших в бедность советских интеллигентов, но здесь было что-то особенного. Некогда полированная, а ныне страдающая оспой мебель из прессованных опилок осыпалась, подламывалась, отвисала, разваливалась где только можно.
Переваливаясь на войлочных шлепанцах с растрескавшимся клеенчатым верхом, госпожа Терлецкая благоговейно демонстрировала палестинскому паломнику пиджак, плащ, письменный стол, чернильный прибор великого человека, каждый раз со значением упоминая об особой роли, которую сыграла в его жизни та или иная вещь.
– Этот чеххньильный пххьибохх из нашего, бих-хаканского мххамохха. Миля им очьень гоххдьился. Он сам участвовал в ххазххаботке каххьехха. Он говоххьил, щто никакие дххугие каххьеххы его не ин-теххьесуют. Он во всьем хотьел участвовать сам, как же без ньего…
В ее старческом откашливающемся голосе прозвучала нежность и гордость влюбленной девочки.
Какой она и была, когда лет семьдесят назад вослед своему кумиру в фуражке с пятиконечной звездочкой, уже успевшему перекрестить в прогрессивный клуб реакционную местечковую синагогу, она устремилась возводить новый Сион вместо Ближнего на Дальнем Востоке.
Ползли через всю страну больше месяца. Бенци как опытный путешественник в товарном вагоне сразу представил солому, парашу… Но нет, наверно, своих первопроходцев советская власть устроила как-нибудь поприличнее. Однако про парашу и не спросишь: мало кто чувствует, что низкое лишь возвышает цену высокому.
Комсомольцы-добровольцы выгрузились на станции Тихонькая: неслиянные притоки Амура Бира и Биджан еще не успели слиться в новую еврейскую столицу Биро-Биджан. Дождь к тому времени уже лил и намеревался лить в будущем никак не меньше сорока дней и сорока ночей: земля под ногами колыхалась как самая настоящая трясина, намокшие и протекающие палатки на привокзальном поле подплывали пузырящимся болотом. Маловеры сплоченной плотвой набились в вокзальчик, еще не возвысившийся до своей столичной миссии, а Мейлех, бичуемый ледяными струями, в сопровождении своей верной Доры отправился месить грязь в поисках положенного сельхозинвентаря, который романтик Нью-Сиона прежде видел только издали – все эти плуги и бороны, включая лошадей и разнокалиберную скотину. Ничего, не сахарные, не растаем, повторял он, и к вечеру все раздобыл.