Красный террор глазами очевидцев
Шрифт:
— Не волнуйтесь. Вам ничего не грозит плохого.
С этого времени Л-цкий ожил. В этот день вызывали на допрос старичка Пиотровского. Он вернулся сильно расстроенный и стал рассказывать Миронину подробности своего дела. Пиотровскому было лет под 70. Он служил управляющим в одной из крупных экономий Одесского уезда. В дни пребывания германских властей, когда происходила ликвидация понесенных владельцами убытков, Пиотровский между прочим указал на расхищение и уничтожение редкой и ценной библиотеки, стоимость которой владельцы определили в миллион рублей. Хотя денег этих с крестьян и не взыскали, но на Пиотровского был донос, и его обвиняли в ограблении крестьян, в притеснении их в угоду владельцам имения
— Таких, как вы, вешать надо, как собак!
Миронин, как мог, успокоил старика, написал ему какое-то объяснение, говорил ему, что расстрелы прекращены, что вот скоро три недели, как никого не брали в 8-й номер.
Мне Миронин сказал:
— Старик этот, как свидетель, лишь установил факт уничтожения и похищения имущества. Он не мог не сделать об этом доклада владельцам, так как на нем лежала ответственность по охране вверенного ему имущества. Никакого доноса в действиях его нет. Это ясно для каждого. Но я уверен, что участь бедняги решена.
Вечером мы были привлечены необыкновенным шумом и криками во дворе. Все бросились к окнам. Глазам нашим представилась следующая картина. Посередине двора стоял мертвецки пьяный Абаш. Хотя в трезвом состоянии нам и редко приходилось наблюдать его, но сегодня он, видимо, накачался до зеленого змия. Абаш размахивал револьвером и грозил пристрелить каждого, кто к нему подойдет. Его окружала толпа сотрудников чрезвычайки — матросы, караульные и даже следователи. Вся эта публика, видимо побаиваясь буяна, для успокоения его применяла всяческие способы. Ему грозили приходом Калениченко, просили его, обнимали и даже целовали. Угроза именем Калениченко привела его лишь в еще большую ярость.
— Я сотни и тысячи разменял, — кричал Абаш. — И фашего Калениченко застрелю и вас фсех, я никофо не поюсь… Пусть, пусть только явится сюта сам Троцкий!
Ласка и поцелуи подействовали на пьяного палача смягчающим образом. Он начал жаловаться на свою судьбу и плакать пьяными слезами, в голос, широко раздвинув рот. Рыдания, похожие на рычание, далеко разносились по двору. Однако пойти лечь спать упрямый латыш отказывался. В конце концов, с большим трудом его удалось водворить в одно из свободных помещений и запереть на ключ. Но вскоре вся чрезвычайка стала сотрясаться от ударов кулаками и ногами, которыми Абаш осыпал дверь своего узилища. Видя, что это не помогает, Абаш начал палить из револьвера в окно. Тогда с ним опять вошли в переговоры. Ему передали, что Калениченко велел его арестовать впредь и до протрезвления и что завтра утром его выпустят. Абаш, с которого после физических упражнений над дверью немного спал хмель, пошел на компромиссы. Он согласился сидеть до утра, но только не в одиночке, а в общей камере.
— Если я, товарищи, финовен… пашалуйста! — говорил Абаш. — Я котоф ситеть… Я ничефо не имею… только пез компаньи я не могу… А в компаньи — пошалуйста.
Абаша поместили в нашу комнату. Он сел на нары, осклабивши свое плоское лицо в хищную улыбку, и засюсюкал:
— Не пойсь, тофарищи… Не трону. Хоть ви и смертники, а фсе ж люди… А езели кто финовен, примерно, контррефолюционер он или еще что — я разменяю… У меня рука ферная: раз и катово!.. Не пойсь. Сефодня Абаш кутит. Я челофек московский и фам фсем пудет праздник. Потому все же — люти. А на теньги мне наплевать! Что теньги… Сколько укотно имею!
Абаш вытащил из кармана толстую пачку украинских пятидесятирублевок.
— Вот они, теньги. А не станет — еще тостану. Караульный, тофарищ! — заорал Абаш.
С подошедшим караульным Абаш вступил в пространные переговоры о покупке коньяку и продуктов.
— Турак, я тебя коньяком угощу. А фот как кофо разменяю — пиншак сниму и тепе подарю. Самый фартофый, упей меня пог, если фру, — уговаривал Абаш.
В результате этих переговоров один из красноармейцев взялся доставить вина и закусок. Через час он принес на все 8 абашиных тысяч три бутылки коньяку и гору хлеба, консервов, сала и огурцов. Абаш пришел окончательно в умиление.
— Ити фсе сюта, смертнички фи милые, — присюсюкивал он. — Пейте и ешьте. Не сумлефайтесь — потому Апаш кутит! Фи тоже сепе люди. Кажтому феть хотиться. Ну, конечно, которые контррефолюционер — тем шабаш. Рука не трогнет!.. А так фообще… я человек прафильный… Отчего не укостить. Ити, ити сюта, тофарищи!
Видя нерешительность арестованных, Абаш рассвирепел.
— Что?! Презкаете, сукины сыны… кофорю — укощаю.
Многие подошли к столу. Зашло и несколько красноармейцев. Абаш отпил из горлышка бутылки коньяку и передал бутылку соседям. Абаш вскоре совсем размяк. На своем ломаном русском языке латыша, смешанным с московским говором (в Москве Абаш прожил много лет) он, присюсюкивая и заикаясь, нескладно и неладно, в отрывистых фразах раскрыл перед нами много тайн знаменитого подвала ждановского дома. Не буду дословно передавать его рассказы. Их цинизм не поддается описанию. В общих чертах из них мы узнали следующее.
Расстрелы происходили в подвале дома № 8. Иногда расстреливали и в сараях. Некоторые большие партии расстрелянных в силу красного террора были вывезены на грузовике за город. Там несчастные сами рыли себе могилы. Вначале, когда одесская чрезвычайка совершала лишь первые, еще робкие шаги по пути своей кровавой деятельности, расстрелы производились нередко самым потрясающим и омерзительно циничным способом. Приговоренного водили в клозет, наклоняли голову мученика над чашкой и в упор стреляли ему в затылок. Над этой раковиной держали его бездыханное тело, пока не стекала вся кровь. Затем спускали воду…
Впоследствии, когда чрезвычайка окрепла и происходившая в ее стенах человеческая бойня перестала быть тайной, а расстрелы стали совершаться в крупных размерах, человек по 40–50 в ночь, ареной кровавых расправ сделались погреб и сарай. Во время расстрелов заводили машину на грузовике. Ее грохот отчасти покрывал крики и стоны жертв и звуки выстрелов.
На расстрел выводили по одному, иногда по два. Осужденного заставляли в подвале раздеваться. Снимали верхнее платье и ботинки. Иногда приказывали снять и рубашку. Убивали выстрелом из револьвера в затылок. Иногда расстреливали и в лоб. Нередко расстрелы сопровождались истязаниями. В расстрелах участвовали, кроме специальных палачей — «менял», — еще и «любители». Последних, помимо извращений садистической натуры, привлекал еще и «гонорар». По уверению Абаша, за каждого расстрелянного выдавалось чрезвычайкой палачу по 1000 руб. «Менялам» же доставались вещи казненных. Из других официальных источников я слышал, что за каждого казненного чрезвычайка платила по 250 рублей. Возможно, однако, что впоследствии «такса» была повышена.
В расстрелах, как я уже говорил, принимали участие и «любители» — сотрудники ЧК. Среди них Абаш упоминал какую-то девицу, сотрудницу чрезвычайки, лет 17. Она отличалась страшной жестокостью и издевательством над своими жертвами. Расстреливали известный нам Гадис, Володька и даже заведующий хозяйственной частью Е-ов. Из уст последнего впоследствии я сам услыхал, что им был собственноручно расстрелян доктор Т-м, о котором я писал в предыдущих главах. Но из всех этих отщепенцев особенной, непостижимой жестокостью отличался один из членов президиума В-н. Я не раз видел этого человека. Московский студент с бледным продолговатым худым лицом, острым носом и красивыми темными, совершенно матовыми, пронизывающими насквозь глазами. В-н, по словам Абаша, «разменивал человека по частям». Он обыкновенно садился перед своей жертвой и начинал его расспрашивать.