Красный террор глазами очевидцев
Шрифт:
Мне потом рассказывали, что перед приходом добровольцев несколько человек были освобождены под «нравственную ответственность». Ночью к каждому из них явилось по одному сотруднику чрезвычайки с просьбой приютить и скрыть в силу данного слова. И все исполнили этот долг благодарности. Луневского расстреляли в ночь падения советской власти.
Раздел 2
В Крыму
102
Крищевский
103
Впервые опубликовано: Архив русской революции. Т. XIII. Берлин, 1924.
В середине декабря 1917 г. я получил телеграмму из Севастополя, в которой мне предлагали назначение в штаб крепости. Будучи совершенно убежден, что в Севастополе неизбежно разыграются события, подобные кронштадтским, и оттого, оставивши этот город еще в августе, решил не принимать назначения и, по возможности, выполнять ту незначительную должность на побережье, дававшую мне возможность не участвовать в политике, в которую усиленно втягивала жизнь в Севастополе. Однако отказаться телеграммой было неудобно, и я решил проехать в Севастополь, чтобы поговорить лично, почему 15 декабря выехал из Керчи.
Невзирая на полупризнанный большевизм, в Керчи было еще тихо: офицеры ходили в погонах, убийств не было, не было и травли, а потому я спокойно прошел огромное расстояние от города до вокзала, невзирая на ночь. Народу, как всегда после революции, когда, казалось, переселяется вся Россия, было очень много, и я с трудом отыскал себе место и к утру следующего дня приехал в Севастополь. Прекрасная, чисто летняя погода, яркое солнце, голубое небо и синее море как-то сразу подняли настроение, и я бодрым шагом пошел от вокзала, подымаясь на Екатерининскую улицу.
Спуск быль полон матросами, уже с начала революции бывшими главным населением улиц. Они шли мимо меня в одиночку, группами и толпой, шли как всегда — длинной, черной лентой, блистая золотыми надписями на георгиевских лентах фуражек. Кое-кто из них грыз семечки, многие шутили, — словом, матросская толпа производила обыкновенное будничное впечатление, то, которое всегда ее сопровождало после революции. Многие из них как-то удивленно подглядывали на меня (я был в золотых штаб-офиц. погонах), но никто ничего не сказал, и мне не пришлось слышать замечаний на свой счет, как это бывало прежде — сейчас же после революции.
Не спеша, наслаждаясь прекрасным, совершенно летним днем, я дошел до квартиры своего друга и позвонил. Дверь долго не отворялась и, только после продолжительных переговоров, меня впустили. Мой друг Я-вич был необычайно обрадован встречей, бросился ко мне и в изумлении остановился.
— Что с тобой? Почему ты в погонах? Бога ради, снимай их сейчас же, — заговорил он взволнованно.
— Почему? Что у вас за страхи? — спросил я.
— Да неужели ты ничего не знаешь? Вчера матросы постановили снять со всех погоны, а сегодня, по всему городу, ходят приехавшие кронштадтцы и зовут убивать офицеров. Настроение здесь ужасное, и я боюсь, как бы сегодня день не кончился скверно, — быстро проговорил Я-вич.
Сейчас же вмешалась его жена и другой мой приятель С-в, живший вместе с ними, в той квартире, где я жил с ними до августа. Появились ножницы, и через минуту моя солдатская шинель потеряла всякий облик, ибо с нее спороли погоны, петлицы и золотые пуговицы.
Долго беседовали мы о положении, мои друзья рассказывали о постоянных обысках, об ужасах жизни в Севастополе под вечным страхом ареста и смерти. Рассказали, как, за день до моего приезда, хоронили 56 матросов и рабочих, убитых добровольцами где-то под Тихорецкой, куда недавно ездил матросский отряд. Тогда офицеры уклонились идти с отрядом, и матросы заставили командовать лейтенанта Скадовского [104] (сына владельца города и порта Скадовска) и, обвинив его в неудаче — расстреляли.
104
Фамилия передана неверно. Имеется в виду лейтенант Александр Митрофанович Скаловский, р. 1888, сын генерал-майора флота. Окончил Морской корпус (1910).
Похороны матросов были колоссальной демонстрацией: убитых уложили в открытые гробы, не обмытых, в крови, с зияющими ранами. Процессию сопровождали все матросы, весь гарнизон, все оркестры и громадная толпа простонародья, всего тысяч сорок. Вся эта масса обошла город, часто останавливаясь при произнесении самых кровожадных речей, направленных против офицеров и интеллигенции. Толпа ревела, требовала немедленного избиения офицеров, и только случайно оно не произошло.
По возвращении матросов с кладбища, на одном из миноносцев, молоденький мичман критически отнесся к деятельности члена Совета раб. депутатов некоей Островской, давно призывавшей матросов к резне офицеров, и едва он сказал эти слова, как из стоявшей позади его группы матросов кто-то выстрелил в него в упор из револьвера, убив наповал. Бедного юношу должны были хоронить в день моего приезда, причем матросы отказали для «этой падали» в оркестре.
Все это навеяло на нас самые грустные мысли, и под впечатлением услышанного мы направились в штаб крепости, пройдя через Морскую и Соборную улицы, где все было спокойно.
В штабе, все старые знакомые, сидели как на иголках и, видимо, с радостью направились бы домой. В приемной, где раньше висели портреты бывших комендантов и собственноручные резолюции Государя, было пусто, и только выгоревшие места на обоях напоминали о прошлом.
Скоро я был принят начальником штаба, который сам мне сказал, что обстановка так меняется, что он полагает лучшим не принимать мне новой и ответственной должности здесь, так как вообще неопределенно, что будет — семейному же много тяжелее бежать. Официально большевики еще не признаны, по-прежнему — матросами как будто руководит партия эсеров, но фактически власть в руках большевиков, и все начальство лишь жалкие пешки в руках матросской вольницы, руководимой кронштадтцами и членом Совета раб. деп. — Островской.
Поблагодарив за теплое отношение и получив уведомление, что пока я остаюсь на старой должности, мы вышли и отправились в кондитерскую Мисинского, так любимую всеми севастопольцами — выпить чаю.
Только мы уселись у большого зеркального окна, как показалась мрачная процессия: сначала морские офицеры несли венки, а затем, чуть колыхаясь на руках старых морских капитанов, появился черный гроб с телом убитого мичмана. За гробом шли родные, плакала и билась в чьих-то руках мать юноши, а дальше — более тысячи морских и сухопутных офицеров, печальных и мрачных, с опущенными головами, медленно двигались за гробом, без музыки, без певчих и без почетной полуроты…
Улица ничем не выражала сочувствия. Ни одного матроса, ни одного солдата, рабочего или простолюдина не было в процессии, никто не останавливался, не снимал шапок, не крестился, и только иногда, проходя по улице, было слышно из групп матросов и простонародья: «Собаке собачья смерть… Всех бы их так… Скоро всем конец…»
Эта процессия настроила всех на печальный лад, и, проводив ее до дороги на кладбище, мы пошли домой, где просидели до вечера и около шести часов рискнули пройти по Морской и Нахимовскому.