Красный ветер
Шрифт:
— Не угадаю, — соглашается она.
— Так вот слушай: когда я совсем стану мужчиной и надумаю жениться, я хоть на краю света разыщу себе такую же красивую женщину, как ты. Может, нелегко это будет, но я все равно разыщу!
Она вроде бы оторопела и долго смотрит на него, словно до нее не сразу доходит смысл его слов. А потом весело, заразительно смеется и шутя шлепает Андрея по заднему месту:
— Ах ты, мышонок! Молочко на губах еще не совсем обсохло, а он… ну и ну! Разбойник!
И продолжает смеяться, а он видит и чувствует, что ей все-таки приятны его слова, приятно услышать такое от сына…
Андрей всегда гордился своей матерью. Правда, многое в ней для Андрея оставалось загадкой. Ему, например, трудно было понять, как могли в одном и том же человеке уживаться нежность, мягкость, ранимость души и одновременно твердость духа, собранность, когда над головой сгущались тучи.
Он ни разу не слышал, чтобы мать по какому-нибудь поводу вдруг захныкала, чтобы она на кого-то или на что-то пожаловалась. Притом она обладала почти спартанской приспособляемостью к любым житейским условиям, ко всем неудобствам, которые подстерегают семьи летчиков, вынужденных время от времени покидать обжитые гнезда и перекочевывать из одного конца страны в другой…
Бывало, отец приходит домой, садится в свое любимое кресло, зачехленное белой парусиной (из всей мебели, какая у них перебывала в их кочевой жизни, кресло было единственным предметом, с которым отец не хотел расставаться), закуривает и молча дымит, пуская к потолку облака дыма. Дымит и молчит, украдкой поглядывая на жену, а та, по его виду уже догадавшись, что он принес нерадостную весть, вдруг начинает:
— Знаешь, сегодня на рассвете вышла во двор, глянула в небо и вижу: плотным клином летят на юг журавли и — курлы-курлы-курлы… Весело так курлычут, будто страшно рады переселению в новые края. И я невольно им позавидовала…
— Чему позавидовала?
— Как — чему? Прилетят на новое место, а там — новая жизнь, другие леса, другие реки, другие луга… Жизнь, по-моему, не может быть совсем полной, если хотя бы изредка не вносить в нее перемены. Вот ты, например, хотел бы раз и навсегда осесть на одном и том же месте и — никуда? Хотел бы?
— Пожалуй, нет. А ты?
— Я? Господи, да я хоть сегодня готова лететь вслед за журавлями!
— Тогда собирайся, — смеется отец.
И она тоже смеется, а Андрюшка просто в восторге, и восторг его вызван не только тем, что предстоит дальняя дорога, но и тем, что он все понимает. «Вот это человек! — с обожанием он смотрит на мать. — Как это она здорово придумала про журавлей — и все для того, чтобы отцу было легче».
Потом, когда отца перевели на международную линию и они навсегда осели в Москве, Андрей не раз и не два спрашивал у матери:
— Как же ты теперь, ма? Скучно тебе? Раньше мы то туда, то сюда, а теперь сидим на одном месте…
Она удивлялась:
— Дурачок! Может, цыганам и скучно сидеть на одном месте — так ведь это же у них в крови. А я… Если хочешь знать, каждая нормальная женщина только о том и мечтает, как бы ей свить для семьи уютное гнездо. Ну скажи, что хорошего в кочевой жизни? Ни кола, как говорят, ни двора.
— А раньше ты говорила… Помнишь: курлы-курлы-курлы…
— Раньше, раньше!.. Все течет, все изменяется…
…Через несколько дней после отъезда отца в Париж Андрей со своими друзьями поехал в лес — решили построить там индейскую деревушку и два-три дня пожить в самодельных «вигвамах». Взяли с собой топорики-томагавки, котелки, купили почти полмешка сухарей, пшена, говяжьей тушенки и прочей снеди.
Много времени спустя, часто думая о матери, Андрей вспоминал: вот он сидит у костра, поджаривает нанизанную на прутик мелкую рыбешку, прислушивается к гомону лесных пичуг и стрекоту кузнечиков на зеленой поляне, поглядывает на «вигвам», где еще спят его друзья-одноклассники, и смутно начинает чувствовать какую-то неясную тревогу, какое-то незнакомое ощущение душевной боли.
Откуда пришло это ощущение, чем оно вызвано — ему не понять. Ведь все сейчас, кажется, как нельзя лучше: спокойная, неширокая речушка умывает некрутые берега, едва заметно, точно от легкого ветра, качаются в ней невысокие вербы, будто пришедшие сюда поплескаться в воде своими ветвями, зеленая поляна горит хрусталем невысохшей росы на каждой травинке, и под каждым кустиком, под каждой кочкой, в каждой ложбинке просыпается жизнь — вечная суета крохотных, живых существ, с великой трепетной радостью встречающих рождение нового дин.
Да и сам Андрей всего лишь минуту-другую назад ощущал такую же трепетную радость…
А потом — внезапный толчок и вот это щемящее чувство тревоги.
Он рассеянно огляделся вокруг — ничего, оказывается, не изменилось! Поляна по-прежнему горела хрусталиками росы, все так ко покачивались в реке отражения верб, и сквозь листву было видно, как поднимается над землей еще не яркое солнце.
Андрей прислушался. Прислушался к самому себе, к своим ощущениям, но вдруг услышал посторонний звук — неясный, далекий, чуждый всему, что Андрея сейчас окружало, и в тоже время он подумал, будто этот вторгшийся в лесную жизнь звук тесным образом связан с его тревогой, с тем, что происходило внутри него…
На поляну, приминая траву, вырвался мотоцикл. За рулем, сдвинув на лоб защитные очки, сидел давний друг отца — летчик-испытатель Петр Игнатьевич Баринов. В спутанных его волосах шевелились, словно живые, желтоватые листья.
Выключив мотор, Баринов слез с мотоцикла и стал искать по карманам комбинезона папиросы. А Андрей, чувствуя, как что-то в нем будто оборвалось, продолжал сидеть у костра, не в силах подняться с места, не в силах произнести хотя бы одно слово. Он точно окаменел, испуганно и обреченно глядел в глаза Петра Игнатьевича, пока тот подходил к костру и садился рядом. Сел, взял обугленный прутик и стал прикуривать папиросу.
Не глядя на Андрея, проговорил:
— Ну, здравствуй, лесовик. Чего так плохо встречаешь друзей?
— Вы зачем сюда, дядя Петя? — настороженно спросил Андрей. — Вы ко мне приехали?
— К тебе. Возвращаться домой надо, Андрюша. Понимаешь? Сейчас возвращаться. Ну-ну, чего это ты? Я ведь ничего такого не сказал… Всякое, знаешь, в жизни бывает… Ты давай собирайся, а я пока посижу, покурю. Договорились?
Он глубоко затянулся папиросным дымом, закашлялся и отвернулся. Отвернулся, чтобы не видеть мученических глаз Андрея. И подумал: «Ну как ему сразу обо всем сказать? Или не надо сразу?..»