Крайняя изба
Шрифт:
Слышатся чьи-то шаги, голоса во дворе. Кто-то нетерпеливо на крыльцо поднимается, сенки минует.
— Идут! — срывается с лавки Петруха.
Порог переступает мать, обеспокоенная, измучившаяся душой за сына.
— Что долго так, мам? Мы вас ждем-пождем с дяденькой!.. Дядя у нас ночевать будет. Он мне удочку подарил!.. Я уж рыбачить наловчился, на целую жареху надергал!
Рыбак смущенно встает:
— Вы меня извините, пожалуйста… за столь бесцеремонное вторжение.
— Ой, да что вы, что вы! — машет руками мать. — Ночуйте, ночуйте на здоровье… Мы всякому встречному рады. Что же ты, сын, гостя
— Хватит, — напоминает о себе рыбак. — На меня тоже полагайтесь.
Не прикрыв за собой дверь для свету, Петруха вышмыгивает в чулан, ссыпает там в подол рубахи и дневной, и вечерний уловы, приносит матери.
— Смотри-ка, и большенькие есть! Неужто все удочкой?..
Петруха опасливо косится на рыбака, не выдал бы, не проговорился про Коську. И тот — молодец! — не подвел, лишь улыбнулся в усы.
— Мам, где папка-то? Я ему тоже покажу!
— Отец у коровы убирает, придет счас… Ох, не рада, не рада я этой удочке. Теперь же тебя с речки не докричишься.
Часа полтора спустя все четверо сидят за столом, ужинают, подчищают с большущей сковороды зажаренных окуней. Рыба мягкая, сочная, во рту тает. Пальцы и губы у всех точно медом измазаны, лоснятся от жира. Взрослые едят и нахваливают: «Ай да Петруха! Ай да кормилец!»
Петруха доволен, Петруха сияет. Много он разных радостей испытал сегодня: и в школе-то побывал, и рыбы наловил, и удочку нежданно-негаданно приобрел. Сколько событий! И все на один день пришлись.
Но самое интересное завтра предстоит. Завтра, к полудню, появится на речке Коська, а у Петрухи уж с рыбаком полно окуньков наловлено! Вот кого завидки-то возьмут, аж жалко Коську. Особенно когда Коська про удочку узнает, что она теперь его, Петрухина, удочка!
Он первым вылезает из-за стола, уставший, насытившийся, осоловелый (сегодня с одних только похвал не мудрено осоловеть) — и сразу же на полати, на лежанку свою из старого тряпья, оттуда и видеть и слышать все лучше.
Отец и рыбак доканчивают солдатскую фляжку, оба хмельные, красные, разговорчивые сидят.
— Спору нет, — горячо доказывает отец, — отдохнуть сюда можно приехать… на недельку так, на две. Ну, на месяц от силы. Но жить, как мы, долгие зимы коротать… В то время как близко совсем: и радио, и кино, и все что угодно тебе… Нет, не всякому так поглянется.
— Может быть, может быть… — соглашается рыбак, попыхивая трубкой. — Все мы, знаете, дети… двадцатого века дети. Играем в игрушки его, не можем уж без них…
Глаза Петрухи смыкаются, он мотает головой, противясь сну. На мгновенье перед ним всплывает огромная морда окуня. «Мы дети, мы дети, мы дети…» — шипит она зубастым ртом. Потом все несется куда-то, проваливается и пропадает в сознании Петрухи.
БРОННИКОВЫ
В поле меня обогнала ватажка мальчишек. Они с криком пронеслись мимо, пиная
— Вы, ребята, куда? — придержал я за рубаху одного из мальчишек.
— В Зуевку! С Бронниковыми играть! Они уж нам два раза наставили…
— Обыграли, что ли?
— Ну… Но сегодня у них ничего не выйдет. Сегодня Колесо с нами!
Кто такой Колесо, я не успел спросить, мальчишка кинулся догонять товарищей.
Путь мой лежал тоже через Зуевку.
Стояла послеполуденная жгучая жара. Июльское солнце калило немилосердно. Казалось, что все вокруг может истаять, расплыться под его лучами. Во рту загустевала слюна, в висках стучало. Трескучий беспрерывный звон кузнечиков закладывал уши.
Дорога нырнула в прохладный березовый колок, быстро пересекла его, вновь выбилась на поле, завиляла средь высокой поспевающей ржи, воздух над которой струился, дрожал, потом незаметно взбежала на холм — отсюда и открылась впереди Зуевка.
Когда-то это была большая деревня, разделенная пополам глубоким логом. Но сейчас по одну сторону лога совсем нет изб, лишь догнивают местами негодные уж даже на дрова срубы разваленных построек да затягивает дурниной брошенные усадьбы; по другую же сторону — старый, почерневший коровник с проваленной крышей, за ним — небольшой квадратный загон, выбитый скотом, дальше — несколько жилых и нежилых изб, истемненных и скособоченных временем. Жилые избы угадывались по ухоженным огородам на задах, по буйной и густой зелени в них.
Я спустился с холма, миновал ветхий полуразвалившийся коровник, миновал загон, где в тени могучего разлапистого тополя сбилось от жары стадо телят, миновал первую жилую избу, крепкий еще пятистенок из толстых бревен, и увидел у огорода ребят, которые давеча обогнали меня.
Ребята сидели верхом на изгороди, на прогнутой — вот-вот затрещит — жердине, и вели с кем-то переговоры.
И я не удержался, привернул — взяло любопытство.
За изгородью кипела работа. Там часто вздымались и опускались тяпки. Там старалась, окучивала картошку другая ватага мальчишек, Бронниковы, как я догадался. Самому малому — лет шесть, самому большому — четырнадцать. Они так и двигались согласно возрасту: старший впереди, младший сзади. Я сосчитал: сразу семь рядов опалывали братья Бронниковы. Крепко, ничего не скажешь! Правда, и огород нешуточный, соток пятьдесят, не меньше. Да ведь и Бронниковых можно понять — ничто же, кроме огорода, не прокормит такую ораву.
Все они были наголо, неловко, лесенкой подстрижены — чувствовалась чья-то одна, не шибко умелая, отцовская, должно быть, рука, и только двое старших носили волосы — эти уж, видать, не давались стричься. Все были босы, и по черным, задубевшим пяткам, по исцарапанным, изъеденным цыпками ногам можно было с уверенностью сказать, что летом Бронниковы не знаются с обувью. И с одежкой тоже не знаются, есть трусишки — и ладно, благо на дворе теплынь, не пропадешь.
И еще казалось, что Бронниковы — это один и тот же человек, только в разном возрасте, — так много в них было схожего. Они и вели себя одинаково. Одинаково горбились, одинаково шмыгали носами, одинаково диковато и колко сверкали, скашивая, глазенками из-под насупленных, выгоревших до желтизны бровей.