Кража
Шрифт:
Посвящается Бел
Королем ли мне быть – или обычной свиньей?
Иоахим родился до войны, а в те годы детям все еще приходилось заучивать наизусть тринадцать причин писать слова с заглавной буквы. К ним он добавил одну собственную: при любых обстоятельствах он будет поступать только так, как ему заблагорассудится.
1
Не знаю, потянет ли моя повесть на трагедию, хотя всякого дерьма приключилось немало. В любом случае, это история любви, хотя любовь началась посреди этого дерьма, когда я уже лишился и восьмилетнего сына, и дома,
1
Орден Австралии учрежден 14 февраля 1975 г. в соответствии с жалованной грамотой королевы; орден имеет две категории – общую и военную, каждая включает 5 степеней. Награды вручаются за выдающиеся успехи, достижения и службу, гражданские – по рекомендации орденского совета, военные – по рекомендации министра обороны. – Здесь и далее прим. переводчика.
Выйдя блеклой весной 1980 года из тюрьмы Лонг-Бэй, я выслушал еще новость: мне велено тут же отправляться в Новый Южный Уэльс и, практически не имея собственных денег, выкроить тем не менее – сократившись в питье, как мне присоветовали, – на краски для небольших картин и на содержание Хью, мое 220-фунтового поврежденного умом братца.
Юристы, коллекционеры, дилеры – все поспеши ли на помощь. Какая щедрость, какое великодушие! Мог ли я признать, что сыт по горло заботами о Хью и не хочу уезжать из Сиднея, да и пить не брошу? Мужества сказать правду не хватило, и я отправился в уготованный мне путь. В двухстах милях к северу от Сиднея, в Тари, я заплевал кровью гостиничный унитаз. Слава богу, подумал я, теперь не придется ехать.
Но то было всего лишь воспаление легких, и я не подох.
Рьянее прочих собирал мои картины Жан-Поль Милан – он-то и разработал план, превративший меня в управляющего (без жалования) загородного дома, который он безуспешно пытался продать вот уже полтора года. Жан-Полю принадлежала сеть санаториев, с которыми пришлось вскоре разбираться Комиссии здравоохранения, однако рисовать он тоже любил, и в этом доме архитектор устроил ему студию с раздвижной стеной на обращенной к реке стороне. Естественное освещение, заботливо предупредил он меня, преподнося этот подарок, немного зеленоватое, «по вине» разросшихся на берегу старых казуарин. Я мог бы возразить, что плевать хотел на естественное освещение, но опять-таки прикусил язык. Первый вечер на воле, жалкий безалкогольный обед с Жан-Полем и его супругой, и я кивал: ага, ужасно, что мы отказались от естественного освещения, от ужина при звездах и при свечах, да-да, в этом смысле кабуки [2] гораздо выше, и картины Мане [3] следует вешать у запыленного окна; но черт возьми! – моим картинам суждено жить или умереть в галереях, так что без переменного тока в надежные 240 вольт работа не идет. Теперь же меня обрекли жить в «первозданном раю», и на электричество особо не полагайся.
2
Кабуки – городской светский театр, японский классический театр, появившийся в XVII в.; все роли исполняют актеры-мужчины.
3
Эдуар Мане (1832–1883) – французский художник, один из основоположников импрессионизма.
Столь щедро предоставив в мое распоряжение свой дом, Жан-Поль тут же начал трястись, как бы я не причинил ущерб недвижимости. Может, тревога исходила от его жены, которая как-то раз (давным-давно) заметила, что я сморкаюсь в ее парадную салфетку. Так или иначе, не прошло и недели с момента нашего прибытия в Беллинген, как Жан-Поль разбудил меня, ворвавшись в дом. Крепкая встряска для нервов, но я опять же прикусил язык и сварил гостю кофе, после чего два часа таскался за ним по дому и участку, словно покорный пес, и каждую изреченную им глупость заносил в записную книжку, старый обтянутый кожей том, которым дорожу, как собственной жизнью. Здесь я отмечал каждую смесь цветов, какую пробовал с так называемого «прорыва» – выставки 1971 года. Это моя сокровищница, мой дневник, история упадка и разрушения, жизненная повесть. «Чертополох», говорил Жан-Поль, и я писал в моей славной книжице: «Чертополох». «Стричь газон» – и это внесено. Деревья, упавшие на том берегу ручья. Цепная пила «Стиль». Смазать патрубки на резаке. При виде трактора за домом он возмутился. И неровно сложенная поленница оскорбила его взор – я тут же поручил Хью выправить ее так, как угодно Жан-Полю. Наконец, мой покровитель (и я вместе с ним) добрались до студии. У входа он разулся, как мусульманин на молитве. Я последовал его примеру. Он раздвинул широченную дверь и застыл, глядя вниз, на Никогда-Никогда, [4] рассуждая – клянусь, я это не выдумал – о «Кувшинках», блядь, Моне! [5] Ножки у него очень хорошенькие, отметил я, белые-белые, с высоким подъемом. Ему уже миновало сорок, но пальчики оставались ровными, как у младенца.
4
Никогда-Никогда – внутренняя часть австралийского континента, глубинка; название приобрело особую популярность после выхода в свет автобиографической повести австралийской писательницы миссис Энеас Ганн (Джинни Ганн, 1870–1961) «Мы из Никогда-Никогда» (1908). Также – река в окрестностях Беллингена.
5
Клод Моне (1840–1926) – французский живописец-импрессионист.
Этот владелец двух десятков оздоровительных заведений не был склонен к ласковым прикосновениям, но в студии он решился положить ладонь на мой локоть:
– Ты будешь здесь счастлив, Мясник!
– Да.
Он оглядел вытянутое помещение с высоким потолком, пошаркал красивыми, изнеженными стопами по мягкому полу. Если б не влага в глазах, его можно было бы принять за спортсмена, готовящегося к научно-фантастическому рекорду.
– Коучвуд, [6] – произнес он. – Неплохо, а?
6
Коучвуд (Cerapetopetalum apeltalum) – дерево, произрастающее в восточной Австралии; имеет светлую, легко обрабатываемую древесину.
Деревянный пол, серый, как мокрая пемза, действительно был очень красив. Ради него пришлось истребить сколько-то и без того исчезающих джунглей, но кто я такой, отбывший срок уголовник, чтобы рассуждать об этике?
– Как я вам завидую, – продолжал Жан-Поль.
И так далее, и я вел себя смирно, как здоровенный старый Лабрадор, тихо пердящий у очага. Я мог бы выпросить у него холст, и он бы дал мне, а взамен потребовал готовую картину. Но я не собирался отдавать ему эту картину, я уже думал о ней, думал об этой картине, у меня оставалось в запасе около двенадцати ярдов хлопка, о чем он понятия не имел, на две картины, прежде чем я вынужден буду перейти на мазонит. Так что я прихлебывал из банки безалкогольное пиво – гостинец Жан-Поля.
– Вкусно ведь?
– Как настоящее.
Наконец, все инструкции выданы, все зароки стребованы. Стоя под студией, я смотрел, как его взятая напрокат машина подскакивает на решетке для скота. [7] На той стороне он выбрался на асфальт, нырнул за бугор и исчез из вида.
Спустя пятнадцать минут я уже был в деревне Беллинген, знакомился с типами из молочного кооператива. Купил фанеру, молоток, плотницкую пилу, два фунта двухдюймовых шурупов для штукатурных плит, двадцать 150-ваттных ламп-фар, пять галлонов черного «Дьюлакса» и столько же белого и все это, плюс некоторые мелочи, от имени и за счет Жан-Поля. И пошел домой обустраивать мастерскую.
7
Заградительными решетками закрывают ямы, специально вырытые на дороге, чтобы скот не мог перейти ее, а машины могли проехать; делается это для того, чтобы скот не переходил на другие пастбища и т. п.
Из-за этого и вышел потом такой шум, дескать, я «изуродовал» шурупами ценное дерево, но иначе не получалось закрепить поверх половиц фанеру. А в первозданном своем виде этот пол никуда не годился. Я ведь, как всем известно, приехал писать, а пол в студии художника – все равно что алтарь для жертвоприношений, пронзенный гвоздями и скобами, но чисто выметенный, отмытый, отскобленный после каждого акта. Поверх фанеры я прибил дешевый серый линолеум и тер его льняным маслом, пока он не завонял словно только что намалеванная пьета. Но работать я пока еще не мог. Пока еще нет.
Хваленый архитектор Жан-Поля сделал в студии высокий сводчатый потолок и укрепил его стальными тросами – точно тетива гигантского лука. Замечательная штука, и когда я подвесил к этим проводам гроздь флуоресцентных ламп, их ослепительное сияние скрыло от глаз и этот архитектурный изыск, и зеленый свет, пропущенный сквозь казуарины. Но и с такими усовершенствованиями это местечко мало подходило для занятий искусством. Насекомых плодилось, что в джунглях, букашки липли к «Дьюлаксу», оставляя на краске концентрические круги, след своей агонии. Широченные подъемные ворота просто манили к себе всю эту мелкую пакость. Я снова сходил в кооперацию и выписал три штуковины, отпугивающие насекомых синим светом, но сточную трубу пальцем не заткнешь. Вокруг во все стороны простирались субтропические джунгли, деревья без счета, мошкара без имени – если не считать моих «ах ты, дерьмо, срань мелкая!» – портившая выскобленную, драенную с песочком, с трудом отвоеванную гладкую поверхность, поприще для моей работы. Из самозащиты я вынужден был натянуть уродливую антикомариную сетку, но там полотна слишком узкие, и тогда я с отчаяния заказал в кредит шелковую занавеску, с липучкой по бокам и толстой набитой песком сосиской внизу для тяжести. Занавес был густого синего цвета, а сосиска – коричневая, как старая ржавчина. Теперь мелкие саботажники влетали во влажное шелковое лоно и гибли на нем миллионами еженощно. Каждое утро, прибираясь, я выметал их, но некоторых сохранял в качестве моделей, поскольку рисовать с натуры приятно и несложно: зачастую, прикончив выпивку, я оставался сидеть за столом, и мой блокнот понемногу заполнялся точными графитовыми изображениями этих изящных трупиков. Порой сосед, Дози Бойлан, подсказывал мне их имена.