Крепость сомнения
Шрифт:
Вадим постукивал ногтями по обрезу стола и смотрел куда-то поверх голов посетителей.
– Я сам себя загипнотизировал, – сказал Илья.
– Вот в это я больше верю, – согласился Вадим.
Тут появился Тимофей, неся тарелку с чебурекакми и три стакана, на треть налитые водкой. Они выпили.
– А я уже двадцать четыре дня в рот не брал, – задумчиво заметил Тимофей, проглотив водку и отдышавшись.
– Ну и какие ощущения? – подмигнув Илье, спросил его Вадим.
Тимофей оторвал у чебурека золотистый уголок, подул на него, положил в рот и сказал, поглядев направо-налево:
– Как у Одиссея. Как будто вернулся домой после долгого путешествия.
июнь 1999
–
– Теперь вижу, – едва переводя дыхание, ответил Галкин. – И что?
– Ведь это моя квартира.
– Да ну, – сказал Галкин.
Пруд клубился тополиным пухом, как будто эти июньские снежинки летели не с неба вниз, а возникали в его недрах и, как порождения зацветающей воды, взлетали покружиться над землей ближе к вечеру.
– И кто там живет? – спросил Галкин, глядя, как пушинки мягко касаются его, Маши.
– Не знаю, – сказала Маша. – Бизнесмен какой-то.
– У меня однокурсник где-то здесь квартиру снимает, – оглядев дома, заметил Галкин.
– А он кто?
– Да тоже бизнесмен какой-то, – улыбнулся Галкин.
– Давай зайдем, – предложила Маша, и глаза ее озорно блеснули. – Вдруг это твой друг снимает мою квартиру.
– Да ну, неудобно, – неуверенно проговорил Галкин. – И что мы скажем? Выметайтесь в двадцать четыре часа?
– Ладно, я пошутила. Пойдем выпьем чаю. – Она взяла его за руку и повлекла на другую сторону пруда. – Я тут на коньках каталась. А сейчас здесь катаются, интересно?
– Не знаю, – сказал Галкин. – Я здесь не часто бываю.
– Надо же, – сказала она, подходя к двери, – как давно я не была дома. Как все меняется. Не было здесь никакого кафе, на этом месте всегда была будка с надписью «Металлоремонт». Мы здесь коньки точили.
Уже сидя внутри за столиком, она думала о том, что почему-то ей захотелось рассказать этому немного трогательному человеку все свое прошедшее – правда, само это прожитое давно уже перестало быть сплошным и нераздельным потоком, а превратилось в сшитое из воспоминаний лоскутное одеяло, которое набрасывают на себя в зябкие минуты жизни. И от этой мысли ей делалось и спокойно, и радостно, и немного волнительно, и ее внутреннее состояние тихого торжества словно передавалось официантке, которая казалась ей чрезвычайно чуткой и приветливой, и все-все понимающей в том, что сейчас происходило между ней и Галкиным. И тепло от того, что нашелся человек, для которого каждая мелочь, каждая подробность ее жизни покажутся важней даже, чем ей самой, и то, что, может быть, она забудет, едва рассказав, что выбросит на поверхность взрывом воодушевления, он будет помнить долго и бережно хранить. И поэтому она уже рассказывала ему, как называется то, чем она занимается, ее работа, как в сентябре стояла на молу, далеко уходящем в море, и как, и как, и как...
И о своем детстве, когда она была маленькая, как она была маленькая, как ездила с отцом на Север, и чем были для нее эти поездки, и как голубые лучи холодного солнца стоят высоко и косо в пустых окошках барабанов, – «он обязательно, обязательно бы ему понравился – нет, не так: они бы обязательно понравились бы друг другу», – почему только про него?
И где мы с отцом только не были! Несколько лет подряд ездили в П-й монастырь, он стоит прямо на Кубенском озере, там колокольня высоченная, кажется, весь мир с нее виден, а что не видно, то и не нужно, потому что и то что видно, в жизнь не перебрать, – и в хорошую погоду, когда озеро спокойное, поверхность его гладкая, как мельхиоровое блюдо, колокольня лежит на нем вся целиком, и можно видеть себя на ее последнем ярусе.
А реставраторы, студенты, пугали ее всякими небылицами, и она всему верила и боялась: и эха, и голубей, и скрипа уключины над простором воды.
А по лесам я лазала как белка. Шныряла. Ну, по строительным, а ты что подумал, ха-ха-ха? Сейчас вспомнить – голова кружится, все-таки в детстве боишься совсем другого. Чего? Да вот темноты. Как я ее боялась. Меня просто парализовывало. В одной деревеньке повел меня отец к старушке, вроде как знахарке, и вот она меня «отчитывала», быстро так, что слова шелестели, как листья, и все шепотом, ни одного словечка не запомнила...
И там, кстати, – вот тоже интересно, – в деревеньке в этой под Галичем встретились со студентом-медиком с потертой «лейкой» на груди и с брезентовым рюкзаком за плечами. Студент на каникулах ездил по России и делал снимки самых разных развалюх, которые попадались ему на глаза в разных русалочьих местах. И мечтал когда-нибудь издать все свои снимки, и как поздним уже вечером спорили о чем-то отец с этим студентом, а она лежала на настоящем сундуке с коваными углами и из внутренней какой-то деликатности жалела студента, «болела» за него, потому что отец был ей родной человек, а студент – нет, и как покойно было ей лежать на сундуке тогда и сквозь дрему слышать, как молится в соседней комнате хозяйка, и то студент доказывал что-то отцу, то отец студенту, и иногда они соглашались и голоса их на какое-то время замолкали, и опять слышна становилась молитва старушки...
И о своей первой любви к тому необычному человеку, которая и любовью-то еще не была, а скорее ее предчувствием. Он жил в соседнем подъезде, и сама она уже не помнила в точности, как именно началась эта дружба девочки-подростка и археолога. Просто увидела открытую дверь и вошла.
Иногда к нему приходили женщины – взрослые и красивые, и бывало так, что девочка видела этих женщин. Они казались ей удивительными, необыкновенными, и она думала, зачем они ходят к нему, и не находила ответа, но какое-то беспокойство поселялось в ней при мысли о них, этих женщинах. И ей хотелось поскорее вырасти, чтобы прийти и никогда уже не уходить, как уходили все эти женщины, и все слушать и все понимать. И мысль о том, что всему есть конец, не приходила ей в голову. «Как это может быть, – думала девочка. Ведь мы здесь навсегда. И разве преходяще время наших желаний? И куда оно идет, время? Оно просто ходит по кругу – разве ты не видишь?»
В сумерках огонь свечи держался на весу неподвижной каплей. Часы соизмеряли доли условности, измельчая которые ничего не добъешься.
На стол между окном и стеною можно было поставить кувшин, и тень кувшина замирала на стене под исчерна-серым колоколом абажура, окруженная перламутровым мерцанием основы. И палевые вертикали стояли так долго, до утра, растворяясь в новом узоре, и мысль блуждала между ними, тщетно стараясь постичь красоту. Ибо раскрывал он другую книгу, одно преходящее прекрасно.