Крепость
Шрифт:
Если бы это только помогло! Мелькает шальная мысль. Слишком много суеты тоже вредит. Будто догадавшись, о чем я думаю, Казак продолжает:
– Она делает все очень хитро, но старается надавить на все рычаги.
Эти слова звучат приятно.
– Даже Брекера втянули в это дело. Его называют «Ухо фюрера»…
Хм. «Ухо фюрера». Бахман говорила «Ухо Геринга». Казак выдерживает глубокомысленную паузу, а затем резко подается вперед и берет быка за рога:
– А ведь вы на хорошем счету у Дёница. Вы даже писали его портрет. И как раз сейчас нам нужен человек не состоящий в партии. Кто-нибудь из вермахта.
При этих словах я застываю на своем стуле, и лишь одна мысль свербит мозг: как это Казак себе представляет? Видя мою неподвижную фигуру, тот начинает так тараторить, словно хочет убедить меня во что бы то ни стало: – … мы не знаем никого наиболее подходящего, чем Дёниц. О Геринге речь вообще не идет. Дениц ведь солдат, а не политик. А как солдат он более нейтрален…. Вам нужно, вы просто обязаны попытаться! Внезапно в голосе Казака появляются странные нотки:
– В конце концов, Зуркамп был фронтовиком!
– Фронтовиком? В 1-й Мировой? – интересуюсь.
– Да! Командиром ударной группы!
– Зуркамп?!
– Да. Но он никогда этим не козырял.
В следующую долю секунды меня пронзает страшное отвращение к этому Казаку: к его падающим на лоб седым космам, отблескивающим очкам, к этому его странному вязанному пропеллеру, который он носит на шее вместо галстука. Казак смотрит на меня выпученными глазами. И, о чудо! Под этим его взглядом я почему-то быстро успокаиваюсь.
Казак ждет, а затем тихим, бесцветным голосом продолжает:
– Они могут в любой день закрыть наше издательство. Ведь для того, чтобы это сделать они и подстроили Зуркампу эту ловушку, а затем арестовали.
Произнеся это, он скользит по мне взглядом, а затем тихим, вкрадчивым голосом продолжает:
– Никак нельзя допустить, чтобы издательство умерло. С ним очень много связано. Зуркамп боролся за него изо всех сил, до последнего. Он никогда не простит нам нашей бездеятельности.
– Переиздание «Охотники в море» обязательно состоится. Это гарантировано, – говорю в ответ. – Перепечатка будет в Норвегии.
– С этим не поспоришь, произносит Казак, и в его голосе звучит неприкрытая мольба. – Нам нужна новая книга, а именно такая, под которой Дёниц вновь поставит свою подпись.
Эти его слова сбивают меня с толку: возмущает то, что о Зуркампе речь более не ведется. Но что я хочу? Ведь Казак теперь шеф издательства. Теперь ему надо думать так, как думал Зуркамп: издательство прежде всего. И это естественно, ведь если издательство более не будут считать военной необходимостью, а к этому все идет, его просто закроют.
– У меня есть задумка насчет этакого документального романа… – доносится, словно из далека, голос Казака.
Романа?! От меня? Я уже давно работаю над ним. Но не теперь же! Мне для этого нужна тишина и прикрытые тылы. Я словно онемел, хотя в голове бьется мысль: у меня есть наброски, даже частично готовый текст… Казак пристально смотрит на меня. Должно быть, в этом виноваты его очки, но взгляд, кажется, пронизывает меня насквозь.
Упав духом, произношу:
– Но я работаю над ним…. Казак тут же перебивает меня:
– Понимаю, на такую книгу надо время. Но даже и такая, «в верстке», могла бы нам помочь. Нам надо использовать все возможности.
Как
Однако, прежде всего, мне надо окончательно обговорить с Масленком портрет Деница. И Казаку следует знать, что за задание я уже получил.
– Прежде всего, мне надо написать портрет командующего! – заявляю в открытую.
– Деница?!
– Да. Для Дома Германского искусства. Для следующей выставки.
– Ах, черт! – вырывается у Казака. – Вот именно! Напишите его портрет! Лучшего способа подойти к Денницу у вас не будет. Если вы добьетесь того, что он будет позировать вам лично…. Если при этом Дениц узнает как страдает фронтовик, солдат 1 Мировой войны – это будет шанс…. Вам обязательно надо попытаться это сделать!
Когда я вновь бреду по разрушенным улицам Берлина, голову свербит мысль о провокаторе по имени Рекце: намотать бы его кишки на лебедку! Яйца бы этой суке положить меж двух кирпичей и медленно сдавливать….
Ой-ой! Как же это я забыл об Ирме! Ноги несут меня к ней.
Ирма сидит очень прямо, положив ногу на ногу, на стуле в номере гостиницы и смеется. Красиво нарезаны ломтики закуски, бутылка вина и два стакана – все это живописно расположилось на кофейном столике. Проходит немного времени и в проем окна проникает ночная мгла. Раньше на улице горели фонари, светились рекламы, смеялись фары машин. Где весь этот свет? Бог знает!
Свет в комнате зажечь нельзя, т.к. светомаскировочная бумага состоит лишь из каких-то клочков. В темноте этой чужой комнаты все гораздо проще: Ирма Кинд, волшебница, внезапно обнажается и без всяких церемоний садится ко мне на колени и своим мелодичным «одноцветным» саксонским голоском начинает щебетать, как она любила все это делать раньше. Мы ложимся. Я – лошадь. Она садится на меня, я же должен спокойно лежать и слушать. Она так любит. Но я не могу более сдерживаться. Прочь одежду! А затем скорее погрузиться, вогнать в нее свой штопор, без всякого волнения, быстрые толчки во влажных горячих, как она выразилась, «опилках». Небольшие ласки, а затем вновь погружаюсь и несусь галопом по этим горячим «опилкам».
Внезапно за окном вспыхивает в небо длинный, острый луч прожектора. Глупцы! Они этим прожектором сами призовут на свои головы бомбардировщики! А почему те, наверху, не затемняют свои самолеты? Тоже могут получить добрую порцию шрапнели.
То тут то там стали раздаваться завывание сирен. Одна завыла совсем рядом и полдюжины откликнулись со всех сторон. Симфонический оркестр!
Ирма молчит. Из-за сирен я даже не слышу ее дыхания. И теперь окна комнаты напоминают мне окна суфлерской будки на театральной сцене. Я – зритель, сидящий перед театром марионеток. Бомбардировщики и зенитки лупят друг по другу без передышки. Наша комната то внезапно освещается, то вновь резко погружается в темноту. Ирма лежит на животе и голые ее ягодицы то вспыхивают белым светом, то исчезают во тьме. Отблескивают и исчезают. Мне приходит на ум: у косули это называется цветы.