Крепость
Шрифт:
То, что люди проходили эти гиблые места, он понял по начавшим встречаться выжженным добела костям. Иногда это были отдельные части скелетов лошадей и верблюдов, иногда просто скалившиеся черепа, на которых кое-где сохранялись остатки прикипевших к костям волос. Однажды заметил на верхушке бархана свившуюся, словно от мучительной боли, верблюжью шкуру, явно снятую с туши человечьими руками. Дважды из песчаных кос, заметенные до самых скул кочующим низовым ветром, на него взирали человеческие черепа, на пожелтевших зубах горели блестки белых песчинок. Кто отвечал за гибель этих людей? Почему им суждено было принять такую бесполезную смерть? – думал он, заползая в ставшее уже родным жалкое убежище из шкур. Жар в этом сердце пустыни стал совсем нестерпимым, продвигаться можно было исключительно ночью. Дни он лежал, экономя силы, застывший, как иссушенный скелет, полуприкрыв веками воспаленные глаза, болевшие от нестерпимо белого песка. Пространство пустыни
Похоже, дивы пустыни закрутили его, он давно б должен был выйти, но пески не кончались. В один из дней Туган-Шона наткнулся на бедренную кость лошади, что глодал неделю назад. Тут он сел на песок и беззвучно заплакал. Потом, спустя какое-то время, встал, залез на коня и дернул узду – одно упрямство могло еще спасти его. Поразмыслив, понял, что всё время забирал влево, а потому чуть скорректировал путь, надеясь, что выбрал правильное направление.
Перед очередным привалом он отдал коню последнюю горсть ячменя. Конь стоял рядом, и Туган-Шона слышал, как тяжело двигаются его челюсти, старательно перетирающие каждое зернышко. Съев ячмень, конь тяжко вздохнул, опустился на колени, затем завалился на бок и застыл, кося глаз на ящерицу, – та, привстав на камне, наблюдала за ними круглыми глазками, темными и выпуклыми, питая недоверие к огромным существам, собравшимся, кажется, отдать души пустыне во владениях, исконно принадлежащих ее роду.
Измельченный белый кварц, основа здешнего песка, отражал солнечные лучи, приумножая их силу, делая палатку практически бесполезной, убивая человека и коня медленно и бесповоротно. Тело страшно исхудало, покрылось коркой зудящих струпьев, превратилось в обтянутый кожей скелет. Он закрыл глаза, выбросил из головы мысли, расслабил каждую мышцу, забыл думать о воде, об окружавшей его пустыне, об ужасе, который, как лиса в норе, угнездился внизу пустого живота. В этой части песков исчезли даже мухи, их маленькие крылья не в силах были растолкать плотный, спрессованный воздух. Смрад, исходивший при дыхании из его рта, въелся в хадаг, сладкий и тошнотворный, смрад преследовал его, напоминая, что так пахнет тлен и разложение всего сущего. Других запахов пустыня не предлагала. В конце концов свыкся и с этим, обоняние отключилось первым, по рассказам бывалых он знал, что за ним последует потеря слуха и лишь затем – слепота.
Руки потеряли былую силу и сноровку. Он давно перестал расседлывать коня, но подтянуть подпругу становилось тяжелей день ото дня, и иногда это простое дело занимало значительное время. Медленно ехал под звездами, покачиваясь и размышляя о вечном. Почему всегда приходит война, чума и голод? Кто отвечает за людей, за то, как они живут и как умирают? Почему ему выпало на роду родиться всадником, а не довелось вкусить простой жизни землепашца? Аллах? Великое Синее Небо? Безмолвствовали голубые и пустынные небеса, богооставленность поселилась в его иссыхающем теле, и только непонятная самому ему сила заставляла снова садиться в седло. Туган-Шона не боялся смерти, но и не звал ее, как зазывали смерть скулившие от боли, рассеченные страшным ударом с плеча раненные в битве. Те вопили в последнюю силу гортани, прося Азраила поскорее накрыть их своим крылом. Он даже не шептал таких кощунственных слов. Просто молчал, давно перестав разговаривать с конем, слова теснились в голове, порой пугая его; такие точные и емкие, они всплывали на миг, поражая своей красотой, и вдруг терялись, и он не мог вспомнить их, как ни старался. Он привык к раскаленному дневному зною, к жаркому дыханию песков в ночи, к постоянному привкусу песка во рту, к скрипу песчинок меж зубов, к тому, что язык распух и с трудом помещается в сухом рту.
Однажды, взглянув на ввалившиеся глазницы коня и вдруг ощупав свои, понял, что выглядит так же пугающе страшно. Мамай, подумал он, в таком положении нашел бы силы рассмеяться назло прибирающему впавших в уныние Иблису. Но почему же тогда он сказал это унылое русское слово, недостойное степняка?
По ночам пустыня звучала, разные голоса долетали до него – так остывали белые пески и камни, что уставали выдерживать запредельный жар. Перекаленные песчинки лопались, рассыпались в прах, рождая тревожные звуки. Он вспомнил о наставлениях караванщика, что поучал их во время бегства из Китая. Но те пески он прошел с людьми, а тут, отдавшись воле рока, просто приказал себе не поддаваться ужасам, которыми был полон мир с момента своего рождения. Конь брел, полагаясь на разум всадника, а всадник раскачивался над ним, вверив свою жизнь четвероногому другу, и это было правильное решение. Изорвавшийся желтый хадаг надежно защищал от злых духов пустыни.
Он сбился
Когда начало истаивать звездное молоко и забрезжил рассвет, он разглядел в дальней дымке темные силуэты гор. Он прошептал благодарственную молитву, верный конь услышал его срывающийся голос, изумленно поднял торчком уши. Ноздри с силой втянули воздух. Жеребец мотнул головой и легонько заржал – тоже разглядел спасение.
До гор добирались целый день, не останавливаясь на привал, и вот конь уже принялся рвать сухую траву и, жуя на ходу ее лишенные соков стебли, всё тянул и тянул вперед, вероятно, учуяв воду, что была им всего нужней. В заходящих лучах солнца, бьющего в спину, Туган-Шоне показалось, что он различает в дрожащем от испарений кровавом мареве скачущего навстречу всадника. Нет, не померещилось, черная точка росла, приближалась. Туган-Шона привстал в нетерпении на стременах, израсходовав на этот рывок остаток сил. Голова загудела, мир закружился вокруг. В глазах потемнело. Он стремительно полетел вниз, на землю, и всё летел и летел, и почему-то не почувствовал, как ударился о нее головой. Слова пришли к нему словно из другого мира:
– Чиный иэр хэн бэ? [8]
И, кажется, он прошептал в ответ:
– Ус уух [9] .
22
Мальцов очнулся и долго не мог сообразить, где находится. Чувствовал себя отвратительно – все мышцы ныли. Он неловко перевернулся со спины на бок, и судорога тотчас свела ногу, словно икроножную мышцу кто-то очень сильный, впившись в нее всей пятерней, пытался оторвать от кости. Он рывком выставил пятку вперед, превозмогая боль, с силой потянул пальцы ног на себя. Судорога отступила, но икра отходила долго, и на всякий случай он еще подержал пятку откляченной, пока иголки, терзавшие мышцу, не исчезли совсем. Затем с трудом сел на кровати, спустил ноги на пол, уставился в окно безмолвный, как камень. На улице моросил дождик. Глядя на бисеринки влаги на стекле, он вдруг понял, что мечтает об одном – глотке холодной воды. Сушняк, обычное следствие выпивки, превратил горло в отвратительную шершавую пещеру; казалось, и глубже в желудке слизистая обезвожена, а кишки скрутились винтом и покрылись трещинами наподобие кожуры тыковки, пролежавшей у батареи долгую зиму. Язык распух, губы потрескались. Он посидел какое-то время на постели, собираясь с силами. В голове крутились незнакомые слова, на которых сон оборвался. Он зачем-то попытался их вспомнить, но не смог, хотя знал, что слова означали что-то очень важное.
8
Как тебя зовут? (монг.)
9
Выпить воды (монг.).
Наконец встал, шагнул раз, другой – его мотало из стороны в сторону. Если учесть, что он чудом поборол смерть в безводной пустыне, его нисколько не удивляло телесное бессилие. Пошаркал в шлепанцах на кухню, припал к холодной струе из-под крана и пил долго, отрываясь и вновь приникая к ней, тянул воду губами, как лошадь. Клетки организма напитались не сразу, голова слегка кружилась. Он перевел дух, выдохнул с силой и сунул голову под кран, и это было божественно. Потом еще пил, хотя понимал, что жадничает зря: живот раздуло, вода в нем булькала, как в бурдюке, и просилась наружу. Не выдержав внутреннего давления, рванул в туалет, освободился от лишней влаги, стеная и кляня свою глупую голову, вечно ввязывавшую его в ненужные телу излишества.
Сон-трип был явно наркотический. Танечка опоила его сильнодействующим зельем, такого сушняка с похмелья, пожалуй, он не испытывал еще никогда. Наконец забрался под душ и менял воду: то жарил тело невыносимо горячей, то врубал на полную холодную и терпел что было мочи, пока не начинало колотить от переохлаждения и тело не покрывалось гусиной кожей. Опять вставал под горячие струи, отогревая уже душу.
Голова прояснялась, обод, сковывавший ее, разжался – вода совершила свое целительное действо, вернула к жизни. Потом залез под одеяло, полежал несколько минут, но заспанная постель, пропитанная пьяными миазмами, вызывала физическое отвращение – откинул одеяло, вскочил, оделся во всё чистое.