Крепость
Шрифт:
Он воображал себя оказавшимся на плоту в самом эпицентре штиля, гнетущего и смертельно опасного, когда барометр падает ниже отметки в 700 миллиметров, предвещая надвигающийся великий ураган. Измотанный вконец фантазиями, он принимался считать подозрительно пропадающие удары сердца и долго не мог найти лучевую артерию и нащупать пульс, и тогда пугался уже по-настоящему. Искал приметы начинающегося инфаркта и находил их, потому что хотел найти, вжатый в твердые кочки матрасной ваты бессонницей и бессилием. Неуклюже тер лопатку, массировал колющую точку на левой груди, вздыхал и стонал, ворочался с боку на бок, елозил и извивался на простыне под направленными лучами настольной лампы, как голый дождевой червь под жалящим солнцем, затем вставал, отмерял в рюмку сорок капель корвалола и выпивал махом. Тяжелая смесь валерианового эфира, мятного
Он стремился к покою, но призраки не давали расслабиться. Ловил себя на позорной мысли, что не думает о новой жизни в Нинином животе, а лишь гадает об отце ребенка, глубоко уязвленный тещиной издевкой. И тут же невыносимо близко возникала она, навеки врезавшаяся в его сердце. Одно гибкое движение талии, и доверчивые, родные бедра требовательно прижимались к нему вплотную, твердые соски жалили его в открытую грудь, а пальцы рук сплетались на его затылке. Он таял, как выкачанная рамка в воскотопке, крупные капли пота затекали с лица на шею, руки взметались, пытаясь обнять ее, но обнимали пустоту. Тут же озлившись, что так легко поддался соблазну воображения, он вскипал от полыхавшего в груди пожара, вытягивавшего влагу из губ, отчего они тут же твердели и покрывались соленой корочкой. Дед раз недоглядел, и огонь выпарил всю воду в воскотопке. С причитаниями дед сорвал ящик из нержавейки с огня, соты потемнели и потеряли красоту, скрутились и быстро застыли мертвым комом. Мальцов вспомнил тот бурый ком, так же затухнув после очередной истерической вспышки.
Он хотел уничтожить всё прежнее, но никак не мог отказаться от себя – уникального, неповторимого, в прошлом успешного и состоявшегося. И жгло сердце, что так запросто осмеяли, отобрав дело жизни, предали, ни за что ни про что обвели вокруг пальца, как дурачка. Они словно подглядели его главный изъян, что сам он в себе не замечал, и ударили точно под левую грудь, где его изводила колющая боль. Снова и снова упрекал себя в гордыне, но тут же и сбивался, начинал путаться в мыслях, принимался винить во всём их – бесталанных мздоимцев, сук позорных, пакостных нечестивцев. Что мог он предпринять? Где, когда допустил ошибку? Или всё же он прав в своем бегстве – сила кроется в бездеянии? Часто спасавшее прежде живительное чувство слияния с природой никак не наступало. Нужно время побороть разлад и хмарь, бормотал он себе под нос. Но нужно ли было ему время?
Место, что было отведено ему на земле, всего лишь точка или даже меньше – песчинка в стеклянной колбе, отмеряющей общее время, думал Мальцов. Чего ради ничтожной крупице колотиться о замкнутые стенки? Не проще ли просто ссыпаться вместе с подобными ей песчинками вниз, в воронку, что неизбежно унесет их в другое, нижнее, но тоже запаянное, замкнутое пространство? А потом, когда колба перевернется, всё просто повторится снова. И так без конца? Но ведь за стеклом есть что-то еще?
К чему заботиться о будущем, говорил он себе. Капуста растет, скоро он пойдет за грибами и напасет их на целый год, займет руки и голову, будет нанизывать грибы на нитку и сушить у печки, солить, нажарит и закатает в банки и упрячет в старый грохочущий холодильник.
Тепло от печки растекалось по телу. Вставали перед глазами живые картины из сновидений: Туган-Шона, вышедший победителем из поединка с пустыней, белое знамя с черной луной, идиллические крымские пейзажи. Они вклеились в сны из воспоминаний о студенческой экспедиции, проведенной в скалах над Бахчисараем, давно, когда Нины рядом и в помине не было. Но стоило ее имени промелькнуть в сознании, как она упрямо врывалась в грезы, и всё начинало нестись по знакомому мучительному кругу. Хотелось зарыться поглубже, закопаться под землю, утратить лицо, но не получалось – мир крепко держал его и не желал отпустить. Какую еще тебе надо жертву? – вопрошал он с нарочитым пафосом свое отражение в оконном стекле. Гадкий галогеновый фонарь с улицы бил по глазам, Мальцов задергивал занавеску, но свет протекал в щель, дрожал и корчился в узком луче в натопленном воздухе избы, беззвучно смеялся над ним, как призрак, лишенный голоса.
Тишина и запахи солений
Песчинка, песчинка, бормотал он, смыкая веки. В глазу тут же поселялась огненная точка. Она начинала набухать, разрастаться, пыжиться, заполнять всё большее пространство, подменять его собой. Он открывал глаза, утыкался лбом в наволочку, промокал испарину, садился глаголем на постели. Жалость к себе доводила его до исступления. Хотелось молиться, но ни Бога, ни веры в душе не было. Он твердил себе, как молитву, что все печали и радости преходящи, что они ничто, гроша ломаного не стоят, ничтожны и суетны. Твердил и сбивался, слова застревали в пересохшей глотке, путались меж зубов. Отпивал из чашки воду, специально поставленную рядом на столик. Вода стекала по сухому руслу гортани, охлаждая немного жар безумия. Потом валился в належанную в матрасе норку и засыпал крепко и без сновидений, до самого утра.
3
В детстве, когда он ходил с отцом за грибами, по лесу водили колхозное стадо и грибы росли везде: прямо на лесных дорогах, по кромке леса, на открытых полянах и в больших сосновых борах. Преподавая географию, отец никогда не оставлял школьного увлечения ботаникой, он любил растения и цветы и хорошо в них разбирался. В отцовском детстве дед показывал ему цветы: как всякий пасечник, он обязан был знать в них толк.
Они бродили по осенним опушкам, утопая в ворсистых коврах из седого мха, усыпанных облетевшей хвоей. Муравьи проложили в ней гладкие и утоптанные дороги, старательно отчистили их, утащив все хвоинки в муравейники на окраинах опушек. Муравейники сознательно строили на освещенных опушках, чтобы лучи восходящего и закатного солнца залетали в норы все без остатка. Отец научил его добывать муравьиный спирт. Срезал ивовый прутик, аккуратно снимал кору, клал белую, источающую сок хворостинку на верхушку пирамиды. Муравьи облепляли ее и начинали носиться по ней, как безумные канатоходцы. Они ощупывали готовыми атаковать жвалами каждую микроскопическую пору, застывали в угрожающих позах, поднимали черное брюшко с выкинутыми в стороны задними ногами и орошали инородный предмет своим спиртом, санируя его наподобие медперсонала, смывающего микробов со сверкающего пола операционной тряпками, пропитанными едкими химическими жидкостями. Через пару минут муравьиной беготни отец выхватывал палочку, стряхивал с нее насекомых и прилипшие хвоинки, протягивал сыну. Мальцов лизал кислую палочку, жмурясь от удовольствия, и обязательно разжевывал ее после: терпкий вкус ивовой горечи удалял излишки щиплющей язык муравьиной кислоты.
Заросли вереска подступали к муравейникам, оплетая опушки по краям, очерчивали границу между залитыми солнцем кустарниками на старых гарях и спокойной и настоянной на хвойном аромате темнотой под высокими корабельными деревьями. Над лилово-розовыми вересковыми цветочками всегда вились пчелы и гудящие шмели. Дед зачастую выставлял ульи на опушках, собирал целебный вересковый мед, темно-красный, ароматный, слегка терпкий на вкус, с приятной горчинкой, которую ни с чем не спутать, как уверял Мальцова отец. Вересковый сбор плохо откачивался медогонкой, приходилось без устали вертеть и вертеть ручку, чтобы отжать соты, зато получившийся мед кристаллизовался медленно, сохраняя в банках тягучесть до поздней весны.
От влажных участков леса, там, где начинались черничные болота, ветер приносил стойкий запах багульника, обладавшего опьяняющим эффектом, от него начинало ломить голову. Но Мальцов почему-то любил этот эфирный запах, он притягивал его, как кота валерьянка.
Осенний лес был полон красок. Четырехгранные волосистые стебли буквицы со светло-пурпуровыми цветами и ее мягкоопушенные листья залечивали раны. Он порезал палец складнем, отец тут же взял листья буквицы в рот, пожевал и приложил к порезу, туго перевязал палец носовым платком. Кровь скоро остановилась, а через два дня ранка затянулась и перестала болеть.