Крепость
Шрифт:
На вырубках среди пней горели медные капли зверобоя, доцветали заросли кипрея. Совсем по низу, на разреженных участках, невысоко поднимаясь над землей, выглядывали из-под треугольных листьев спаренные золотые сережки – цветы купыря. Рядом с ними порхали крыльями темно-синие фиалки, получившие в народе название «мотыльки». Среди них, как часовые, расставленные по периметру, чуть покачиваясь на тонких стебельках, тянули к небу темно-красные овальные головки кровохлебки.
Кровохлебка помогала при поносе, дед вылечил ею не одного зэка от дизентерии – болезни всех заключенных ГУЛАГа. Отца она тоже спасла. Под Вязьмой они тайно питались лошадиной дохлятиной, за такой самовол могли запросто отправить в штрафбат. Ночами солдаты вырубали мясо из слежавшегося, глазурованного наста нейтральной полосы. Потом ползли назад в окопы, таща за собой тяжеленную ногу баварского тяжеловоза, рубили на снарядном ящике и варили в обрезанных немецких бочках, превращенных
Он любил эти грибные походы с отцом. Тот чувствовал себя в лесу естественно и, если не рассказывал и не обучал, обожал завалиться в высокую траву на спину, сунуть в рот кривую травинку и слушать тишину, смежив глаза и подставив лицо солнцу. Мальцов тихо ложился рядом. Худое жилистое тело отца, его впалые, изрезанные морщинами щеки, седая щетина и едва заметное синее углубление у виска – укус шрапнели, в котором пульсировала жизнь его сердца, наделены были той суровой красотой, от которой перехватывало дыхание. В объявшем их вакууме тишины на Мальцова нисходило ликование и благодарность за то правильное, дополнительное место, что он занимал на лесной поляне, казавшейся тогда несомненным центром Вселенной…
Старые леса вокруг Василёва варварски спилили еще в девяностые, только кое-где на болотных останцах сохранились островки елей и сосен. Прежние дороги заросли, приходилось протискиваться сквозь кустарник и наросшие березки, обходить упавшие, гнилые деревья, ступая по лосиной тропе, сшибать палкой исполинскую крапиву и метелки неядовитого борщевика. Но грибы росли словно вопреки лесозаготовителям, собирать тут их было некому. Он набивал за два-три часа вместительную корзину выводками крепких белых и подосиновиков, похожих на гигантские спички с их непорочно белыми ножками, синеющими даже от самого робкого прикосновения, шагал домой, быстро обедал, а потом чистил и обрабатывал улов. К запахам солений в избе прибавился язвительный аромат уксусной эссенции и благоухание подсыхающих на печке грибов.
Заготовки занимали всё светлое время. Книги, что он привез, лежали неразобранные, Мальцов никак не мог сесть за работу. Нарезав по лесу шесть-семь километров, основательно вымотавшись и пропотев, к вечеру ощущал приятную усталость. Прогонял ее, обдавшись по пояс холодной водой, забирался в кровать. Почитав на сон грядущий старый детектив, он стал лучше засыпать. Грибной азарт вернул мышцам упругость и окончательно проветрил голову, вытеснив из нее праздное оцепенение. Он убеждал себя, что завтра начнет работать, но утром как заводной опять сбегал в лес.
Скоро пошел слой опят, и Мальцов зачастил на ближайшую выпиленную делянку, как на грядку. Он косил их пухлые ножки, оставляя на пнях и березовых стволах следы белых срезов, выделявшихся издалека, как линии прокосов на недоработанном лугу. Ссыпал в большой плетеный берестяной пестерь, что носил на плечах наподобие рюкзака. Аккуратно заполнял широкую корзину, чтобы грибы не слиплись в один темный и волглый ком. Тащил очередную добычу в деревню, насвистывая нехитрую мелодию и мотая головой, отгоняя летевших за ним шлейфом слепней и мух-жигалок. Засыпал опятами тазы и ушаты, деля добычу с тетей Леной, и часто вечерами они сидели на улице, чистили грибы, перекидываясь словом-другим, но больше работали молча. С Леной было хорошо, она не лезла в душу. Часто к ним прибивался пьяный сосед Сталёк из дома напротив. Он вечно мусолил сигарету, бормотал под нос, что страшно устал и пока отдыхает, но скоро выходится и пойдет зарабатывать в карьер, где ему дадут большой японский погрузчик. При этом Сталёк периодически прикладывался к початой бутылке, быстро отключался, валился на бок и начинал храпеть. Если дело шло к вечеру, Лена накрывала спящего старым ковриком: вечера становились всё прохладнее. Таисия никогда за сыном не приходила: спьяну Сталёк колотил ее, она его боялась. Ночью, проснувшись, сосед сбегал в Котово – соседнее село, где стояла церковь, в которой когда-то служил дед, и кое-какой народ еще держался. Там же жил Валерик – продавец дешевой самопальной водки, а точнее адского пойла с устойчивым запахом ацетона, которое потребляли местные алкаши.
Сталёк тоже собирал грибы, но, вкрай обленившись, далеко не забирался, бродил по мелким березкам на поле, резал крупные подосиновики и подберезовики и, набив корзинку, спешил в Котово, где менял грибы на бутылку или две. Он пил ежедневно – сигареты и водка составляли его основной рацион. Вконец оголодав, съедал сковороду жареных рожков с вбитыми в них двумя-тремя яйцами, разнообразя еду солеными огурцами или грибами. Кормила его Таисия. Сталёк, как и большая часть мужиков в соседних деревнях, жил на ПМЖ – «Пока Мама Жива». Таисия отработала жизнь на железной дороге, одиннадцать тысяч ее пенсии, по местным меркам, было огромным богатством. Выйдя на пенсию, она завела сожителя себе под стать, которого в пьяной
Пока сынок сновал по березняку, Таисия отлеживалась. Придя в себя, обмывшись в тазу и постирав грязное белье, выползала из дома не раньше четырех, переходила улицу, навещала тетку Лену – они вместе смотрели дневной сериал, запивая его чаем с Лениными конфетами. Заодно Таисия съедала тарелку Лениного супа, не отказывалась и от жареной картошки или макарон с тушенкой. Часто к Лене приходил и Сталёк, приносил ей два ведра воды, за что всегда подъедал недоеденное мамой. Дома, как уверяла Таисия, еды у них было полно, но почему-то они предпочитали столоваться у сердобольной соседки. Большая пенсия вся оседала в кармане котовского Валерика. Таисия постоянно ругала сына, жаловалась, что тот не дает ей пожить всласть, но это было показное, сменить жизнь она уже не могла, да и знала, что тетка Лена не даст им умереть с голоду.
– Почему ты их кормишь? – спросил как-то Мальцов у Лены.
– Не обеднею, люди как-никак, ты-то не часто меня проведывать заходишь, одной скучно.
В лучшие годы Лена держала корову и телку или двух, овец, кур, гусей и индюков, кроликов и обязательно двух поросят. Пять лет назад продала корову, последнюю из всей живности, сильно сократила посевную площадь, запустила огромные картофельные поля и длинную полосу, где сажала сахарную свеклу. Но просто бросить разработанную землю и смотреть, как ее поглощает бурьян, ей не позволила крестьянская душа. Весной Лена засевала бывшую пашню ячменем. Теперь перезрелые желтые колосья клонились к земле, мели ее жесткими и колкими метелками. Ветер и дожди перемешали желтые стебли с зеленым вьюнком, листьями одуванчика и пучками травы, сплетя дебри покруче нечесаной Стальковой шевелюры. Шесть Лениных куриц понаделали в этом лабиринте ходов, нарыли ям, из середины желтого поля постоянно неслось их истеричное кудахтанье. Лена расширила своими резиновыми галошами их тропы, собирала в ячмене яйца: в теплую погоду глупые куры предпочитали нестись на свежем воздухе. По нахоженным дорогам сновали мыши-полевки, за ними, облизывая мехом землю, кралась серая стальковская Глаша. Приблудная кошка всосала охотничий кураж с молоком полудикой матери, летом почти не появлялась в доме, где ее кормили от случая к случаю, находя пропитание самостоятельно. Мальцов однажды встретил ее на поле притаившейся около свежей кротовины. Глаша посмотрела на него недобрым зеленым глазом и зашипела. Шерсть на затылке моментально вздыбилась, хвост стеганул по бокам раз, два, и кошка буквально растворилась в задрожавшем от ее злости воздухе. Она не желала иметь свидетелей своего кровавого промысла.
Отказаться от огорода Лена не могла: он ее кормил. Жизнь ее крутилась вокруг грядок, где всё росло пышно и с огромным запасом. Лена могла б легко прокормить не только своих городских, но и еще роту постояльцев, случись им встать на постой в ее большом василёвском пятистенке. Гости Лену не баловали, готовила она загодя, с вечера ставила в печь чугунок со щами и другой – с картошкой в мундире, всё светлое время проводя на грядках. Скрюченная кочергой от сковавшего кости артрита, она обязательно находила себе дело: что-то подвязывала, полола, поливала или просто совершала обход, не ленясь заглянуть и в мальцовский огород, пока там еще что-то росло. Зимой доставала с чердака станок, налаживала его и ткала половички из обрезков цветастого материала, который поставляла ей работавшая на хлопчатобумажном комбинате дочь. Дочь же и продавала их в городе, причем, по молчаливому согласию ткачихи, клала выручку в свой безразмерный карман.
– Надо двигаться, – говорила Лена, улыбаясь, – без движения что – ложись и помирай.
В этом была вся ее философия жизни. На вопрос, как жили раньше, всегда отвечала: «Работали». Вытянуть из нее больше было невозможно, если не задать точного наводящего вопроса, тогда она с удовольствием пускалась в воспоминания. Вспоминала выборочно, только хорошее. И все люди, которых она поминала, иногда по-доброму посмеиваясь над их несуразным поведением, делились у нее на «хороших» и «строгих». Как-то рассказала новеллу о сбежавшей корове, Ночке или Дочке. Дойные Ленины коровы всегда чередовали эти раз навсегда выбранные имена.