Крепостные королевны
Шрифт:
Григорий Потапович, расстроенный, поплелся к выходу. У двери, однако, задержался. С обидой поглядел на Антона Тарасовича:
— На меня-то ты за что осердился? Разве я по своей воле? Гляди, написано ведь… А я кто? Сам знаешь…
Поостыв, Антон Тарасович, однако же, сам отправился к Басову. Они помирились. А прочитав наставление, Антон Тарасович порадовался за Дуню и Петрушу. Хорошо, коли будут учить их дальше. Большие артисты из них получатся. Уж это он чувствует.
И Антон Тарасович размечтался: может, Федор Федорович пошлет Дуню и Петрушу не куда-нибудь, а в любезную его сердцу Италию. Может, и его заодно. А коли не пошлет, он сам с ними поедет. За годы безвыездной жизни в Пухове прикопил деньжонок.
Когда же Григорий Потапович, исполняя баринову волю, направился к мадам — француженке, та, как кошка, зафыркала, замяукала, зашипела, только что царапаться не стала. Да что ж это такое? Кофей нынче подали жидкий, холодный. Репетишпую натопили кое-как. У нее насморк, хрипы в горле. И вообще она мерзнет, мерзнет, мерзнет… Она не может в таком морозе и холоде!
Григорий Потапович в душе усмехнулся. Еще зима-то ведь на подступах, не начались холода, а она уже жалуется, зябнет… А как грянут морозы, что скажет? Однако, жалеючи ее, старую, пообещал душегрейку на заячьем меху:
— Довольны будете, ваша милость. Ей-ей… У моей бабы есть новая, ненадеванная, принесу.
Француженка проводила Басова до дверей своего покойчика. Приседала, благодарила, прикладывая к покрасневшему от холода острому носику в кружевах платочек.
Григорий Потапович распорядился, чтобы пожарче топили помещение у мадам и для репетишной комнаты на дрова бы не скупились.
Ульяша вся изревелась, узнав о распоряжении барина. Не то, чтобы ей так уж хотелось учиться петь и хорошим манерам. Вся эта морока ей надоела до смерти. Но на скотный двор?! Но ходить за телятами? Копаться в навозе?! У родимого батюшки, у родимой матушки ее сроду того делать не принуждали. Причитала в голос. Глаза и щеки вспухли у нее от слез. Не иначе как это происки какой-нибудь завистницы. А может, проклятый итальяшка на нее наговорил барину. Давно он на нее зуб точит…
Фрося, Дуня и Верка стояли подле ревущей Ульяши. Жалели ее, А слов, чтобы утешить, не было: барская воля!
Василиса хмурила темные брови, смотрела в окно, думала о себе. Отец хоть и любимый баринов псарь, но что там отец, если барин прикажет?
За окном семенил дождь. Листья вздрагивали под быстрыми, мелкими каплями.
За ум пора браться, размышляла Василиса: к Антону Тарасовичу подольститься, старания удвоить. А то могут ведь и ее куда-нибудь спихнуть. Не придется ей тогда рядиться в туалеты, красоваться, похвалу себе выслушивать!
Но с Ульяшей все обошлось. И наилучшим образом. Матрена Сидоровна дело уладила. Смекнула, что может ей быть от этого изрядная выгода. Отправилась к Басову, к театральному управителю. Тот встретил ее неприветливо, еле кивнул. Но Матрена Сидоровна — настырная баба — что задумала, от того не отступится. А Гришкины приветы ей — плюнуть да растереть!
Начала:
— Потапыч, а Потапыч?
— Зачем явилась?
— Девку-то, Ульяну Смагину, чего тебе на скотный гнать?
— По повелению баринову… — Басов ткнул пальцем на железом окованный ларец, где держал из бумаг все самое нужное и важное.
— Можно и кого другого послать? — не отлипала Матрена Сидоровна.
— Говорят тебе, вздорная баба, девку эту нечего зря учить. Глупа, ленива. Проку от нее нет и не будет.
— Так Ульяшкин-то отец… Никанор Смагин.
— Который постоялый двор держит? — удивился Басов.
— А я о чем толкую? Для дочери ничего не пожалеет.
— Гм… —
А Матрена Сидоровна, лукаво просверлив Басова маленькими глазками, свой натиск усилила:
— В бариновой бумаге, дай бог ему доброго здоровья, сказано: можно ее куда и в другое место.
— Так-то оно так, — сдаваясь, промямлил Басов.
По первому снегу за Ульяшей приехал отец. Привез подарки всем, кому следует. Мужик был богатый, жил на оброке, держал постоялый двор не где-нибудь, а на столбовой дороге.
Ульяша уезжала из Пухова счастливой: теперь-то она и поест вволю, и поспит вволю, и нагуляется сколько душе угодно. А то все каша да каша с конопляным маслом. Либо уха из карасей. Уж наестся она подовых пирогов! И с груздями! И с капустой! И с требухой! Наестся досыта, до отвала. Никто ее попрекать не станет толщиной. И слава тебе, создатель, музыке, танцам, манерам обучать не будут. Не услышит она более голоса этой треклятой Матренки…
Прощаясь с подругами, прослезилась, обещала к ним приезжать, пирогов обещала привозить. («Бедные вы, разнесчастные, в голоде ведь живете!..») Божилась, что нипочем их не забудет.
Но лишь только выехали за ворота усадьбы, Ульяна с годовой покрылась бараньим зипуном и заснула. Пробудилась, когда подъезжали к дому. Навстречу выскочила мать. Заголосила, запричитала, обнимая ее и целуя: «Лебедушка ты моя белая… Кровиночка ты моя алая… Не чаяла, не гадала, что увижу тебя, мою доченьку…»
И сразу же забыла Ульяна те несколько месяцев, которые провела в Пухове. Забыла и про девочек, подруг своих, с которыми жила это время, с которыми коротала часы и дни — какие с оплеухами и затрещинами, а какие в пышном убранстве нимф и пастушек. Все позабыла в тот самый миг, как переступила порог родительского дома и увидела стол, щедро уставленный любимой снедью. Только в одном дала себе зарок и это накрепко запомнила: песен больше не пела, чтобы через голос свой прекрасный никому не попадаться на глаза.
…А зима наступила в этот год как-то внезапно, вдруг.
Глава вторая
Цветные звуки
Вот только недавно была осень. Рябина, алея, тяжелыми гроздьями свисала с дерева. Клены стояли в богатом убранстве. Шуршали дубы, скупо, но одному, роняя на землю сухие гремучие листья. Березы были в золоте, осины — в багрянце…
И вдруг с севера налетел ветер. Вмиг сорвал, расшвырял всю затейливую и такую недолговечную красу осени. Затвердела в камень земля. Реки застыли. Умолк под пленкой льда говорливый ключ на дне оврага. И за одну ночь снег покрыл кровли домов, озимь на полях; обнаженные плечи мраморных богинь в саду и дорожки, по которым недавно разгуливали разодетые господа.
Театр, запертый на замок, стоял мрачный, хмурый, забытый. Надолго ли? А уж это — как баринова воля…
Скукота была зимой в Пухове. Дни тянулись медленно и нудно.
Василиса сперва было взялась за ум — принялась угождать Антону Тарасовичу, на занятиях была ретива. Но ненадолго хватило ее рвения. Решила: а чего понапрасну стараться? Не упекли же Ульяшу за телятами ходить? А кто в сем деле постарался? Нет, не итальянца надо улещивать, а надзирательницу, Матрену Сидоровну — вот кого! В ней, видать, вся сила. И снова перестала Василиса заниматься. Не перед кем ей было красоваться, охорашиваться. Весь день слонялась неприбранная, нечесаная. Изредка, через силу, погонит ее Матрена Сидоровна то к итальянцу, то к француженке. Не особенно неволила девку. Да перед кем ей-то, Матрене Сидоровне, выслуживаться? Барин-то в Москве…