Крещение (др. изд.)
Шрифт:
Василевский со свойственной ему внутренней сдержанностью и тактом немного побаивался предстоящего разговора с комдивом и вместе с тем ждал его, надеясь разрешить многие свои сомнения.
Подъехал он к Голымино поздним вечером. Село стояло на горе, и в свете далекого воспаленного неба густо чернели сады. Возле них и остановились генеральские машины.
Дальше через болотце надо было идти пешком. В зелени садов укрылись ремонтники танков, и под кувалдами глухо звенела литая измученная сталь, тарахтел движок, свистя и задыхаясь, астматически дышал насос, кто–то разболтанной пилой швыркал по железу. Под плетнем на низенькой скамеечке сидели двое, совсем слившись, и девичий голос открыто и щекотно смеялся.
— Все вместе да вместе, платья шили парные — ну сестры
Тот, кто слушал девичий голос, громко, с мокрым всхлипом чихнул и обрадовался:
— Вишь, правда какая.
И умолкли, пережидая, когда пройдут люди, спускающиеся на гнилые, втоптанные в грязь слеги.
* * *
Полковник Заварухин и майор, командир танковой бригады, сидели в хате над картой, захватанной мазутными пальцами танкиста. Под низким потолком горела лампа с жестяным абажуром, заправленная нечистым бензином с солью, однако то и дело пыхала, на карту сыпалась сажа. За печкой стриг и стриг что–то, будто маленькими ножничками чикал, домовитый сверчок. В открытую дверь пахло коровником и молодой травой — ее принесли солдаты и расстилали в сенках за дверьми. Кто — то из них ползал по чердаку, и в щели прокопченного потолка текли струйки пересохшей земли.
— А ну слезьте, кто там еще! — крикнул Заварухин, подходя к порогу, и стал закрывать дверь, которую из темноты чья–то крепкая рука упрямо потянула назад. Полковник уж совсем сердито дернул было за кованую скобу и тут же отпустил ее: на порог шагнул плотный, крупного склада генерал, а в сенках, как тени, виднелись еще двое, но они, прикрыв дверь снаружи, в хату не вошли.
— Начальник Генерального штаба, — сказал Василевский усталым голосом и так же просто подал Заварухину руку, будто век был знаком с ним.
— Командир Камской дивизии… — немного смешался полковник, а генерал походя, по глазасто оглядел просторную хату, кивнул на лампу:
— Что, полковник, даже и осветиться уж нечем? Или не до того? Не до того, брат, не до того. Все в бегах, а?
— Разрешите идти, товарищ генерал? — спросил майор–танкист.
— Ступай, ступай, — согласился генерал. — Как же вы при таком свете, полковник?
Заварухин виновато глядел на коптевшую лампу, чувствуя, как жарко взмокают спина и плечи. А генерал, покашливая и хмурясь, залез за скрипучий крестьянский стол, с неудовольствием пошатал его, взявшись за края столешницы.
— Откуда отступаете, полковник? Садитесь только.
Заварухин присел на колченогую, прожженную под самоваром скамейку, поднял глаза на генерала и велел себе смотреть твердо и прямо: «Я делал все правильно и потому сохранил свою дивизию…»
— Отходит дивизия из–за реки Кшень.
— И еще думаете отступать? И далеко ли? Когда же землю–то родную освобождать думаете, ась? Как вы, полковник Заварухин, думаете обо всей этой материи?
Генерал сделал выжидающую паузу.
Полковник уронил плечи и, одеваясь мертвенной бледностью, не выдержал взгляда генерала. Бои за каждую дорогу и речонку, выходы из смертных клещей, гибель обозов, потерянный счет убитым и искалеченным, муки самой жизни и бессилия — все это, пережитое в немыслимых страданиях, оказалось, ничего не стоит. Да и не может стоить, потому что отданная врагу земля не перестала быть родною, и за то, что ее топчут сейчас чужие сапоги, она не простит. Даже не верилось, что подвиги, страхи, смерти, которыми ошеломленно жила дивизия, ее сегодняшний успех так обесценены, и у Заварухина для оправдания и защиты не находилось слов.
А генерал, широко облокотившись, наклонился к полковнику:
— Если и дальше так… доблестно воевать, вам не будет стыдно, полковник, перед своими бойцами?
Заварухин с откровенным недоумением поглядел на генерала и по его близкому напряженному лицу понял больше, чем было сказано. Ему вспомнилась атака немецких танков в открытой степи за Кшенью. При вражеском обстреле из танковых пушек и пулеметов наши бойцы своим телом закрывали бутылки с горючей смесью, чтоб их не разбило шальным осколком или пулей… И все — таки разбивало,
— Не будет вам стыдно, спрашиваю, полковник?
— В том, что происходит, товарищ генерал, повинны все, от мала до велика, — со скрытой обидой и гневом проговорил полковник и, обретя над собою власть, решил высказаться до конца. — Вот вы, товарищ генерал, спрашиваете меня, стыдно ли мне? Хм. Стыдно ли? Позвольте быть по–партийному откровенным. Стыдно. Да. Стыдно за всех, кто в военном мундире. Мы ведь отступаем, товарищ генерал, от Черного моря и до Воронежа. Отступаем второй год, можно сказать. Ведь с первых же дней войны стало ясно, что от наших войск надо требовать большей стойкости. А мы часто оправдывали отступление внезапностью, эвакуацией тылов и прочими важными причинами. Я военный и не хочу, чтоб меня оправдывали в том, что меня бьют немцы, а Отечество в неслыханной опасности. Мы же, товарищ генерал, по солдатскому уставу знаем, что лишь стойкие части способны добыть победу и в сравнении с другими несут меньшие потери. Не были же сданы врагу Москва, Ленинград, Тула, потому что их обороняли стойкие части. А вооружены они тем же оружием, что и прочие войска. Мы же здесь, внизу, отмериваем немцам куски земли.
Полковник умолк, сочтя, что говорит много, чего и сам не любил в людях, но генерал понял его и кивнул головой:
— Ты говори, полковник. Что есть за душой, все выкладывай.
— После победной зимы, товарищ генерал, многие наши командиры чересчур увлеклись идеями наступления и прорывов. А эти мелкие атаки и наскоки больше всего приносят нам жертв и крайне ослабляют нашу стойкость.
— Вы что же, полковник, совсем против тактических приемов?
— Может, и совсем. При высокой мобильности немецких войск надо, на мой взгляд, стремиться к слиянию тактических усилий в мощные операции. Вот пусть он, немец–то, при всей своей мобильности посуетится тогда перед русским размахом.
— Вон ты как. Вишь, рассудил. А хорошо глядишь, полковник. В большом замахе больше потенциальной силы, а мы частенько так торопимся гвоздануть, что не успеваем и кулак сжать.
— Солдаты, товарищ генерал, тоже понимают это: где бы надо кулаком треснуть, мы бьем по–дамски, ладошкой. Солдаты–то утомлены не только боями и переходами, но и неразрешимыми вопросами: докуда мы будем отступать? Дело прежде всего в необходимости кончить отступать. В войсках созрело понимание того, что нынче речь идет не только о Москве, а о всей России, и люди готовы на все, только бы стать и стоять насмерть. Но стать, товарищ генерал, должны все — от Белого до Черного моря. Стеной. Единой стеной. Сейчас и оружие у нас появилось хорошее, — приподнятым голосом сказал Заварухин и, чувствуя, что генерал понимает его, улыбнулся. — Насчет тактических приемов я, товарищ генерал, погорячился. А в остальном подпишусь под каждым своим словом.
Василевский сосредоточенно разглядывал вроде бы тихого полковника с его будничными, какими–то обношенными усами, линялыми пятнами на сухом, заветренном лице, с горячечным блеском истомленных глаз.
— И вы уверены, полковник, что принимаемые меры положительно изменят обстановку?
— Это сейчас потребность каждой честной души, товарищ генерал. Решительные меры, обеспеченные партийно–политической работой, — я не сомневаюсь — послужат сигналом к всеобщей стойкости.
Генерал временами хмурился, сердито утягивая уголки рта, но в глазах его пробивалась искорка одобрения и понимания праведной горячности полковника. «Вот она, самоотверженная солдатская правда, — удовлетворенно подумал Василевский и вдруг почувствовал то душевное облегчение, которого не искал и даже не ждал, и потому, нечаянное, оно особенно обрадовало: — Как это вовремя! Товарищ Сталин чутьем своим улавливает потребность армии любой ценой прекратить отступление. И он остановит войска. У Сталина хватит мужества, твердости и авторитета. И будут большие, хорошие перемены». В чем проявятся они, эти перемены, Василевский пока не знал, да и не до того было сейчас, по все, что он станет делать с этой минуты, будет связано с ожидаемыми переменами.