Крещение
Шрифт:
— Где же народ-то сегодня?
— Народ — кобылка, — отозвался от кормы Петька Малков, забирая одежду, удочки, ведро с уловом и грязный топор. — Народец ускакал небось на ипподром. Или на пожар.
— А погоди-ка, я спрошу у мальцов, — сказал Колька и, не одеваясь, как был в одних трусах, нескладный, белотелый — к нему не льнул загар, — побежал к мальчишкам.
Петька влез в измазанные глиной штаны, с трудом натянул ссохшиеся, нагретые солнцем сапоги и, чтобы размочить их немного, зашел в воду. Умылся. Утереться было нечем, и быстро сохнущую кожу на лице и плечах стягивало, жгло до боли. Суконное пальто, брошенное на песок, дышало сухим жаром. Сейчас о нем и думать не хотелось, а ночью у воды без теплой одежды беда. Пока менял степлившуюся воду в ведре с рыбой, прибежал Колька, еще более костлявый, неуклюжий, с посиневшими и дрожащими губами:
— Война, Петя!
— Корова в болоте утонула? Чего несешь?
— Немцы, говорят, напали. Да что от пацанов узнаешь? Сами ни черта толком не знают. Пойдем скорее.
Колька суетливо надевал свою ржавую от железа спецовку, зашнуровывал рабочие ботинки и пристанывал:
— Война. Конечно, война. В прошлом году, еще на приписке, майор прямо сказал: войны не миновать.
— А ты-то чего заплакал?
— Да у меня вот он, срок службы. Заплакал уж!
— Дурак ты, Колун, дурак и есть! Да если и в самом деле война, все загремим. Чего уж там. Только боюсь, что опять выйдет как с белофиннами или самураями. Пока мы тут шаражимся, вздыхаем да охаем — там все и кончится.
— Хорошо, если опять так-то! — обрадовался было Колька, но тут же смял губы и вздохнул опять совсем невесело: — Дядя Михей давно говорил, что мы с немцами треснемся лбами. Кровушки, говорит, прольется — не одна наша Тура.
— Болтай, Колун! И говоришь-то по-бабски: кровушки. Вражью кровину рекой и надо пускать. Бери весла. Растерялся совсем.
Они поднялись на взгорок и тропкой возле огородов вышли к первому проулку. Нагретое солнцем тело под одеждой сразу облилось едучим, густым потом. Ссохшиеся сапоги плохо размокли и нещадно давили ноги. Петька, придерживаясь рукой за жердь изгороди, разулся, хлопая широкими штанинами, пошел босиком. Колька не стал дожидаться: торопился поскорее узнать новости. В проулке, у второго от берега дома, сидел на завалинке старик, беспорядочно обросший каким-то серо-палевым волосом. Увидев парней, заорал, захлестнулся слезою:— Наворожили, язвить вас, накликали: если завтра война, если завтра война!.. Вот
Колька остановился и, растерянный, глядел в дико расширенные, подернутые сумасшедшей мутью глаза старика, а тот, сухой как щепа, рукой захватив свое маленькое волосатое личико, плакал и причитал:
— Ваньку, внука, из солдатов ждал… Пропадет все пропадом! Ох, пионеры юные — головы чугунные, разнесет вас прахом германец.
Подошел Петька, остановился перед дедом. А тот завопил на всю улицу совсем уж непонятное, но злое.
Вдруг хлябкие ворота со скрипом распахнулись, и на улицу выскочила рослая беременная баба, простоволосая, неприбранная. Загородив деда, прижала его сухую голову к своим незатянутым — под свободным платьем — грудям и крикнула через плечо на парней:
— Не видите, окаянные, человек не в себе. Идите куда шли! Тятенька, поспать бы тебе. Что с тобой исделалось?
— Ведь ерунду кричал старикан, а на душе стало как-то неловко, — сказал Петька, когда они отошли от дедова дома.
— У каждого свое, — с виноватой тоской заговорил Колька. — Вчера поехали на рыбалку, гребу и думаю: счастливый ты человек, Колька Охватов, — в цехе самостоятельную работу стали давать! На прошлой неделе получку принес — мать онемела от испугу: где взял такую кучу? А потом пошла да на радостях пуд гороху купила. Шурка узнала про получку. Узнала да и говорит: «Купи пуховый берет. Купи, может, и любить буду». И куплю. Хотя и без того ясно.
— Что ясно-то?
— Лады у нас с ней.
— А про меня она говорила?
— Говорила. Она о многих говорит. Для форсу. Для цены.
— Вот что, Коля, хоть ты мне и друг, но есть такое, что и между друзьями не делится. Понял?
— Не вовсе.
— Я такой, Коля, — с недоброй лаской в голосе сказал Малков. — Поперек встану — не перешагнешь. Да и неуж сам-то, Колун, не видишь, что ты же не пара ей. Ну не пара.
— Ей виднее, раз тихих да ласковых любит…
Петька вдруг со злостью бросил под ноги Колуна ведро с уловом и, шагнув через замусоренную канаву, перешел на другую сторону улицы.
На первом же перекрестке свернули в разные стороны. А ведро так и осталось на тротуаре, и когда Колька на углу не вытерпел и оглянулся, то увидел, что возле опрокинутого ведра уже крутились черный кобель и маленькая неряшливая шавка. «Субботу и воскресенье убил, а ради чего?» — с сожалением подумал Колька, но к ведру не вернулся.
Дома на столе его ждала голубенькая бумажка. Колька увидел ее казенную чистоту еще с порога и сразу понял: повестка. Да, Николаю Охватову предлагалось явиться в военкомат, имея при себе пару запасного белья и на трое суток продуктов. Мать сидела у стола, и в пустых, выплаканных глазах ее стоял немой ужас. Чтобы не встречаться с глазами матери, Колька долго читал повестку, но ровным счетом ничего не запомнил, только и понял, что в случае неявки будет предан суду военного трибунала. Он откладывал повестку, потом снова брал ее и снова читал, все собираясь при этом сказать матери, чтобы она не плакала, не убивалась, но, сознавая, что расплачется сам, и не зная, что делать, молча разделся и лег на кровать.
У Кольки были две нижние рубахи, двое трусов, — значит, белье запасное будет. А вот из еды брать нечего: дома ели обычно картошку с постным маслом, соленую воблу, которую мать приносила из пивной рядом, да ржаной хлеб с молоком.
Вечером, совершенно осознав неминуемость предрешенного, мать бросилась по магазинам, чтобы купить сыну хоть конфет на дорогу, но всюду были немыслимые очереди; на окончательно опустевших прилавках стояли одни коробки с овсяным толокном. В каком-то подслеповатом ларьке возле базара удалось выпросить килограмм подмоченных, слипшихся пряников, но от этой покупки ей сделалось нестерпимо горько, и всю дорогу домой она думала о своем прожитом, и — странно— не находилось в нем ни одного светлого дня. Постоянная нужда, очереди за хлебом, потом смерть мужа. Oн работал на кирпичном заводе и как-то в стужу, продрогнув до костей, зашел в только что разгруженную печь обжига погреться, задремал, там и умер во сне от угару. И она устроилась уборщицей в хлебный магазин. Закончив семь классов, Колька пошел работать, и легче вздохнулось, и досыта стали есть, но она все чего-то боялась. В пивной у мужиков только и разговоров было о войне. Чаще других в подвальчик приходили братья Бутаковы: Титушко, Мотька и большак, уже семейный, Ромка. Все трое в кожаных куртках в обтяжку до горла, чтоб никто за грудки не ухватил, стрижены под ерша, литые голые загривки. И трезвые, и напившись допьяна, они непременно дрались в пивной, избивали всех, кто попадал под размах кулака. А однажды большака Ромку нашли самого с перехлестнутым горлом на пустыре, у станции. Сторож хлебного магазина дядя Михей, придя в гости к Охватовым, уминал большим обрубленным пальцем махру в трубке и раздумчиво сообщал:
— Не к добру все это. Перед первой войной так же вот было: то мужик топором бабу зарубил, то баба мужика отравила…
И жила Елена Охватова, перепоясанная вечным страхом, ждала беды. Когда она вернулась, Кольки не было дома. На полке, прибитой в переднем углу, лежали вещи, собранные им в дорогу: белье, перочинный нож, два носовых платка и две толстые книги; одну из них Елена знала — «Тихий Дон». На столе стоял графин пива, заткнутый бумажной пробкой, а рядом лежала очищенная вобла. Колька вообще ничего не пил, и, увидев припасенный им графин пива, мать вдруг всем своим существом поняла, что сын ее уже взрослый и нигде на чужой сторонке не будет ему больше скидок на молодые годы… А Колька, промучившись до вечера, не вытерпел и отправился к Петьке: друг все-таки! Петькин отец, тучный, давно облысевший, в майке и подтяжках, красил ворота. Увидев Кольку, бросил в ведро кисть, поправил на плечах подтяжки, спросил: