Крещение
Шрифт:
— Верно приказал командир полка — стрелять! Вы всегда, товарищ лейтенант, не тех жалеете. Родину надо…
— Ну вот что, — возвысил голос Охватов и оборвал Тонькины слова, — я здесь командир и приказываю: без моей команды ни единого выстрела! А теперь, боец Рукосуев, позовите ко мне сапера. Который старший.
Рукосуев потоптался, потоптался и пошел. Чтобы не оставаться с Охватовым, следом пошла и Тонька, говоря нарочито громко:— На моих глазах из грязи в князи, а раскомандовался-то.
Лейтенант направился к кустам— Садись, Коля, подякуем, как у нас говорят, побеседуем. Я и угостить могу под это словечко.
Пряжкин достал из мешка просоленную тряпицу и развернул кусок сала.— В Частихе той бабке сорок писем написал на газете — так что продукт добыт праведным трудом. Давай. Вот и хлебушко есть.
— Какие мы все разные, — вздохнул Охватов. — И каждый со своей правдой. А кто же рассудит нас?
— Смерть головы пооткусывает — всех сравняет.
— Ты понимаешь, Пряжкин, до этого бы хотелось знать. Если бы знать… Если бы знать, черт с ними и с головами, конечно.
Явился сапер, пожилой сержант, пыльный, заветренный, а брюки, гимнастерка и даже кирза на его сапогах отгорели на солнце до материнской нитки, да и худое темное лицо сержанта густо взято белесым лишаем.— Рассовываете мины, а там же разведчики наши, — сказал Охватов саперу. — И вообще наши войска.
— Приказано, товарищ лейтенант.
— А сам-то думал?
— Дак как. — Сапер вдруг приблизился к лейтенанту и вполголоса сказал: — Мы только ямки сделали, а мины уж потом закопаете сами, товарищ лейтенант. Смертно, должно, сразились там. Известно, танки у него. Гляди, так сюда вымахнет. Не проглядеть бы его. Не оплошать.
Сапер никак не назвал немцев, видимо, не имел под рукой подходящего слова, которое бы заключало в себе и ненависть, и пренебрежение, и уважение к вражьей силе.— Не проглядеть бы, — повторил сапер назидательно.
— На то поставлены.
— Да уж это конечно, — согласился он и с горькой бабьей прощальностью запокачивал головой, глядя уже не на лейтенанта, а на рядового Пряжкина: — Эх, ребяты, ребяты, местечко высокое оседлали вы — в самый раз памятник ставить.
— Ты это к чему? Эй, батя, это как понимать? А? — прицепился Пряжкпи к саперу, и тот, уходя, опять улыбнулся горестно:
— Да вот так и понимай. Малехонький ты порожек для фашистского танка.
— Да ну его к лешему, — запросто махнул рукой Пряжкин, а у самого на сердце засосало, и уронил голос: — Над всеми памятники ставить, так по земле не пройдешь, не проедешь. Ешь, Коля, ешь.
Охватов все время чувствовал не дающую ему покоя озабоченность и потому не мог отдыхать, но и не мог с душой взяться ни за какое дело. Ему, как и всем остальным, было тягостным ожидание приближающегося боя и хотелось только одного: чтобы скорее наступило то, чего они боятся и ждут. Он сел на кромку окопчика, и ноги вдруг затекли гудом, зачугунели, будто— Я понимаю майора Филипенко — он добрый, черт возьми. Он вот словом обидит солдата и тут же готов извиниться. А трусов, верно, ненавидит. Из-за одного труса, бывает, гибнут десятки. И дорогу минировать приказал сгоряча. А этот дьявол, видал, какой прыткий — растяну всех. Я тебе растяну!
— Ты о чем, Коля? Опять что-нибудь этот Рукосуев?
— Да и он, и не он.
— Меня этот Рукосуев знаешь чем удивляет? — Пряжкин искренне и светло восхитился: — Поет частушки, все поносные, но в каждой — уж я замечал — литая рифма: «Завлеку да завлеку — сама уеду за реку». Вот ведь черт какой! Я готов визжать от восторга, а он ничего, по-моему, не понимает. Совсем не понимает. А Тоньку приручил. Приходит как-то от нее и говорит: вы обратите внимание, говорит, господа присяжные, какое у Тоньки красивое лицо, а нос иконописный. Вот небось такими словами и обаял ее. Да ты, Коля, и не слушаешь? Что ты?
— Да ведь накатывает, Пряжкин. Слышишь?
Что «накатывает», чувствовали уже все: передовая, удаленно и слепо стучавшая с утра, вдруг совсем угрожающе подвинулась, дохнула близким грохотом, с перепадами, тяжело задребезжала, словно за окрестными увалами брали разгон тысячи необкатанных жерновов. Земля качнулась, живые глубокие толчки пронзили ее насквозь, и Охватову показалось, что все: и пашни по косогорам, и густые травы в лощинах, и темно-зеленый вал шиповника, и нагретая солнцем дорога, и бойцы на ней, — все это вроде вздрогнуло и покачнулось. Охватов поднялся и пошел к дороге. Тонька и Рукосуев сидели все там же, в траве, к ним подсел еще бронебойщик — стриженую голову его покрывал носовой платок с узелками по всем четырем углам. Тонька по— женски основательно сидела на земле, вытянула разутые ноги, а в руках держала зеркальце и, обнося им себя то справа, то слева, с улыбкой прилепливала к губам алые лепестки шиповника. «Совсем беспонятная, как малое дитя», — с раздражением подумал о ней Охватов.— Навоюешь с такими, — сказал Рукосуев вслед лейтенанту и пошел за ним на дорогу к солдатам, вполголоса ругаясь и шаркая сапогами. — В слезы ударились, сволочи.
На дороге, в пыли, сидел худоплечий солдат с розовыми оттопыренными ушами, и по этим еще свежим, домашним ушам Охватов определил, что солдат из новичков.— Очки малый потерял и вот убивается, — стали объяснять Охватову и подталкивать сидящего солдата: — Встань давай.
— Уж как-нибудь.
Солдат встал и заоглядывался синими воспаленными глазами, никого не узнавая. Был он совсем молод, и детские пухлые губы его все еще плакали.— Вы разрешите его мне, господа присяжные заседатели, — ни к кому не адресуясь, сказал Рукосуев, и все обратили на сутулого внимание, только молодой боец продолжал оглядываться ищуще и беспомощно. — У меня хорошее зрение, на двоих хватит. Я ему окопчик только попереди себя вырою. Ну дак как, родной, решил? Пойдешь ко мне? — Рукосуев обнял было солдата, со зловещей лаской заглядывая в его глаза, но тот испуганно и поспешно отстранился, и это окончательно взбесило Рукосуева: — Без рук, без ног останешься, а ходу с этой высоты тебе нету. Еще хоть один звук, и тебе не понадобятся очки. А ну, за мной шаго-ом марш. — Рукосуев вдруг почувствовал угрюмое молчание пехотинцев и вызверился на них, подвигая автомат: — Что распатронились? Может, еще есть такие плакальщики?