Крещение
Шрифт:
— Ох, задавят они нас. Весь-то он, окажи, излажен еще в материнском нутре солдатом. Гляди-ко ты, гляди, сапоги на ем, язвить в душу, не сапоги — железо… Прямо вот изорвут они нас на части, как волки овец.
Охватов под вздохи Клепикова обувался в немецкие сапоги — носки из шерстяной черной пряжи не взял, побрезговал, — перегрузил в свой сидор продукты, магазины, набитые патронами, вывернул автомат из окостеневших пальцев мертвого. Прикинул, как ловчее стрелять из него. Перед тем как уйти из лесочка, Охватов кинжалом исполосовал весь парашют, и у Клепикова враз отлегло на сердце, а то он, человек хозяйственный, все заботился, куда его, это полотно, — и с собой не возьмешь, и бросить жалко. А теперь никому. Правильно сделал этот парень. «Да он вообще, по всему видать, парень смекалистый, — ласково подумал Клепиков об Охватове и вдруг почувствовал к нему какое-то родственное чувство. — Пока пойдем— Корову-то застал, Федот?
— Федот, да не тот, — отозвался Клепиков.
— А кто же это? А я-то думала… Не ты, что ли, Федотушка?
— Да не он, не он, — продолжал Клепиков, стягивая пилотку и покашливая.
— Садитесь, люди добрые. Я старуху попарю и выйду. Не хуторские, слышу?
— Ваши, хуторские, — сказал Охватов, прошел к столу, сел на лавку, и понесло его куда-то все вниз, все вниз. Ему стало безотчетно весело, потому что пережитое им сегодня завершилось так неожиданно хорошо: впервые за три месяца он оказался в жилой избе, с натопленной печью и молодой хозяйкой, непременно молодой — определил он по голосу. — Какие же еще могут быть люди, кроме хуторских.
— Говорят, по дорогам уж немцы бегают. Не видели?
— Да нет.
— К нам не скоро доберутся. А самолеты летают.
— Ночевать, хозяюшка, у вас можно будет?
— А почему ж нельзя. Располагайтесь. — Пока Клепиков и Охватов раздевались, с кухни доносился плеск воды и молодой голос: — У нас редко бывают чужие-то. Вы, наверное, курите? И курите на здоровье. Мама у нас больны, а очень любят, когда табаком пахнет. У нее сына в армию угнали. Бывало, в избе так накурит — темно станет. Я бранюсь, а мама хоть бы словечко. «Что вы, мама, ему ничего не скажете?» — «Недолго-де уж ему жить с нами». И правда… На окне коптилочка стоит, так вы ее засветите.
Охватов в углу на подоконнике нашел пузырек с жестяным кружочком, поставил его на стол и зажег. Бледный язычок пламени трепетно осветил рваную клеенку на столе, вдруг почерневшее окошко и большую связку лука над ним. Углы в избе совсем отемнели, только при входе на кухню блестел цинковый подойник. Клепиков начал разбинтовывать свою руку, а Охватов выложил из мешка на стол продукты, взятые у парашютиста. С кухни вышла хозяйка — молодая, широкобедрая, с большими черными глазами, влажными— Да тут у нас солдаты! — обрадовалась она, и глаза ее приветливо сузились. — Мамонька, а к нам солдаты. Милости просим.
Она округлыми и спорыми движениями отстегнула булавку от ситцевой кофточки на груди, вытянула ею фитилек горелки и более пристально оглядела сперва Клепикова, а потом Охватова.— Что же ты, молодой-то такой, а уже солдат?
— А ты где видела, чтоб солдат был не молодой? — вместо Охватова ответил Клепиков.
— Да нигде не видела. Но этот уж совсем молодой.
— Он молодой, да ранний, — продолжал Клепиков. — Молодой, а уж успел повоевать. Раненые мы с ним. Я вот отвоевался.
Клепиков показал хозяйке разбинтованную трехпалую руку и оживился еще более:— Слава тебе господи, вроде затягиваются. Но надо в госпиталь.
— Вам, может, чем помочь? — Хозяйка озабочено подошла к Клепикову.
— Чем ты мне, дорогуша, поможешь? Ты лучше чайку дай да укажи местечко на ночь.
— Местечко — вот жe, вся хата. Где полюбится, там и лягайте. Откуда ж вы к нам?
— Из-под Сухиничей.
— То-то и гремит там. Неуж он до Сухиничей дошел?
— Дошел, стал быть.
— Обожжется, окаянный. А ты, молоденький, что все помалкиваешь?
— Он окоптужен по ушам, — продолжал разговор Клепиков, зубами затягивая узелок на забинтованной руке.
— А у меня муж постарше его, а такой же все, тихий да бессловесный до жалости.
При этих словах хозяйка подошла к Охватову, как ребенка, погладила по волосам и прижала его голову к своей груди. У солдата перехватило дыхание от дурманяще-сладкого женского пота и густого запаха мыла, воды и утюга, которым пахла свежая кофта. Он в ответ, не думая, обнял ее за талию.— О-ой, дядечка, гляди-ка, как сдавил — дыхание остановилось!
Она не отбивалась от его рук и подождала, когда он отпустит, и между ними возникла тонкая связь, тайне которой оба они обрадовались и немного испугались.— Федотушка-то мой, где же он до сих пор? — сказала она деловито, будто и не было ничего, и на своих упругих, с полными икрами ногах, оживленная, но неторопливая, вышла из избы.
— Ай добра бабочка, — сказал ей вслед Клепиков. — Ты ее приголубь, как тебя по имени? Коля, Коля, Николай, сиди дома, не гуляй. И-их вы, злосчастные. Не погулять вам толком, не полюбиться. Муж-то ее, может, уж с небесами в гляделки играет, а она к тебе ластится. Живой о живом думает… Я любил у себя в деревне хаживать на свадьбы. Поглядишь на молодых, больше все, надо думать, на невесту, и сам вроде моложе сделаешься. Со свадьбы придешь, обнимешь свою бабу — и ровно не на чужой ты, а на своей свадьбе отгулял. Как сонную муху отогреет чужое-то счастье. Будто из ушата теплой водой тебя окатили: и душа, и тело — все живет наново… Ай лешак тебя задави, будто ничего и не было! Все войной обернулось. Мне еще сорок восемь, можно бы еще и пожить, если хоть не своим, так возле чужого счастья. А теперь ни своего, ни чужого. Все псу под хвост. Давай, парень, закусим чем бог послал да и на боковую. А утречком я к дому, на солнце. Может, и тебе со мной, а то еще угодишь к немцам в лапы? Хорошо, если убьют, а ну как плен. Что тогда? Ты это, парень, все в своей голове обкатай.
— Обкатал уж.
— Ну обкатал — и ладно. Это ладно, ежели обкатал. А то ведь ум-то молодой, с дыркой небось и посвистывает.
Клепиков складным ножичком разрезал на ломти обломанную и помятую в мешке буханку хлеба, крошки по-крестьянски смел со стола в ладонь и ссыпал в рот. Охватов открыл банку немецких консервов — это оказался шпик, наструганный тоненькими ремешками. Ели молча, не прожевывая и давясь. У Клепикова острый кадык под грязной, заросшей кожей ходил вверх и вниз, и Охватову от этого казалось, что ни он, ни Клепиков никогда не наедятся досыта. Вернулась хозяйка, сияя влажной чернотой своих глаз. Привела сына, в вязаной шапочке, стеганой телогреечке, такого же, как сама, розового, темноглазого и толстенького. Он, видимо, пришел поневоле и, потупившись, стал у дверей, выглядывая на гостей из-под покатого лба.— Не дождались! — от порога засуетилась хозяйка, загремела заслонкой, чайником. — Я сейчас вам молочка! Картошки! Соли! — Она говорила весело, Охватов понимал ее радость и тоже радовался. — Выбежала на улицу, а Федотика нет. Туда, сюда — нету. Я к соседке. Там. Сидят с бабкой у железки и пекут лук. Вот едва привела. Бабке одной и боязно, и тоскливо. Манит к себе.
Подходя к столу и расставляя на нем чашки с молоком, хлеб, картошку, хозяйка будто невзначай задевала Охватова то локтем, то плечом, а он перехватывал ее взгляд, и между ними происходил ласковый разговор без слов. Клепиков все видел и, уписывая картошку, кривил в усмешке губы.