Крёсна
Шрифт:
Запряжена бочка была лошадью, а на облучке сидел сам золотарь — един в двух лицах: извозчик сего экипажа и он же, коли можно так выразиться, грузчик. Орудуя своими черпаками, люди эти вычерпывали из отхожих мест всю дрянь и погань, вырабатываемые человечеством нашего городка, стараясь делать сию чистку сразу в двух-трех соседних друг к другу домах или хозяйствах, потом сбивались по им только известному знаку или, пожалуй что, времени в обоз и, чиркая ручками черпаков землю, брусчатку, булыжник, а то и редкий в ту пору асфальт и оставляя дорожки зловонных капель, двигались в сторону станции, где добро сливалось уже в настоящую канализационную систему, смывалось
В людей, сидевших на облучке и сильно возвышающихся над бочкой, равно как и в лошадей, прохожие никогда не вглядывались, наоборот отворачивали носы, а вместе с ними и лица в сторону, да и сами золотари, даже в жаркую погоду, предпочитали ездить в каких-то черно-серых хламидах с капюшонами, чтобы, наверное, удобнее скрывать себя.
Они ездили не спеша, не погоняя лошадей. Передняя в обозе лошадка сама определяла ход всего шествия, так что люди, казалось, здесь ни при чем, они сделали свое дело, загрузились, а теперь дело было за умными лошадьми, и работникам оставалось только дремать, покуривать и слушать стуки колес о камень.
И все же, как они ни скрывали свои лица, я различал, что среди золотарей много бородатых стариков, встречались и женщины. Молодых мужчин не было.
И вдруг я увидел молодого золотаря. И не где-нибудь — во дворе собственной школы. И не с кем-нибудь, я с нашей Анной Николаевной.
Было это в середине мая, школа, вымотанная за зиму, потихоньку расслаблялась, казалось, что даже кирпичные красные стены ее, отогревшись на солнце, впитав в себя за день его энергию, излучают добродушие, настоянное на усталости от долгой жизни, шума детской толпы, бесконечной топки печей и вообще разнообразного многолюдья, от которого даже ей, школе, существу неодушевленному, следует передохнуть.
На город спускался вечер, самое его начало, когда до сумерек еще далеко, но жизнь как-то притихает, угоманивается. Еще много дел у людей, самое время готовить еду, и шкварчат на кухоньках, в коммунальных коридорах и деревянных хозяйственных пристройках разнообразного калибра и выдумки единообразные керосинки и керогазы, распространяя вблизи жилищ съедобные запахи, легко разгоняемые слабым ветерком вдоль тихих улиц, так что кажется, будто весь город вот-вот усядется за столы, на табуретки, стулья и прочую движимость, чтобы затихнуть на полчаса, а то и всего-то несколько минут, и насытиться или просто заморить червячка.
Потом, позже, в сытые годы, я почти никогда не улавливал отчего-то запаха еды на городских улицах. То ли форточки потом стали открываться в другую сторону, то ли запахи уменьшили свою силу, то ли просто я стал посытее и перестал без конца думать о еде.
Словом, вот в такой час я двигался по забытой мной причине мимо своей притихшей школы, увидел распахнутые ворота, в которые водовоз привозил свою бочку, и замер.
У выгребной ямы, под узкими оконцами школьного туалета, была откинута крышка, рядом с ней стояла склизкая и вонючая бочка, а на меня покорно глядела послушная лошадка, несчастное существо, запряженное в свое постыдное тягло.
Но меня поразило не это!
В опасной близости этой зловонной бочки, вовсе даже не зажимая нос, стояла наша Анна Николаевна, пусть и в коричневом, но элегантном же платье с отложным воротничком, в туфельках с невысокими же, но каблучками, и говорила, прижав руки к груди, с… говновозом!
И
Он отбросил капюшон и что-то частил учительнице, будто торопливо рассказывал важную историю. А Анна Николаевна смотрела на него с испугом и восторгом — вот что я увидел!
Волосы и многодневная щетина у золотаря были какого-то угольного цвета, чернотой же горели и глаза, а когда он увидел меня, замершего в воротах, то резко, с испугом, замер. Но Анна Николаевна что-то ему негромко сказала, и он отвел глаза от меня, снова заговорил.
Потом ему говорила учительница. Может быть, спрашивала, потому что он кивал и кланялся. Наконец она протянула ему руку и я понял, что это деньги: красная тридцатка хорошо выделялась среди остальных бумажек.
Черный ассенизатор стянул с руки брезентовую рукавицу, осторожно, двумя пальцами, принял деньги, сунул их куда-то под хламиду, а потом, вытянув руки по швам, резко опустил и вскинул голову, кланяясь Анне Николаевне, как кланялись в кино белые офицеры.
Она что-то сказала еще, он кивнул, учительница повернулась ко мне спиной и пошла от бочки и от золотаря к заднему крыльцу школы. Чернявый дерьмовоз натянул рукавицу, накинул капюшон на глаза — стал похожим на всех остальных своих компаньонов. Потом ухватил длинную ручку ковша и стал толкать его в зловонный люк.
Я двинулся дальше.
И как ни ломал голову, совершенно не мог сообразить, о чем могла говорить с золотарем моя учительница и зачем давала ему деньги. Ясное дело, школа должна была платить за свою очистку, но ведь для таких дел у нас есть директор Фаина Васильевна или, на худой конец, возчица, истопница и уборщица Нюра — вполне ответственный человек. Для таких дел.
При чем тут орденоносная Анна Николаевна, знаменитая на весь город?
Долго ждать не пришлось — все прояснилось следующим же утром.
Преимущество учителя начальных классов в том, что он в одиночку преподает все предметы и хорошо знает, в чем сильны, а в чем слабы его дети. Захромали, например, все по той же арифметике, не помогают занятия в учительской — взял, и весь день, изменив расписание, подтягивает народ по этой самой арифметике. Или по русскому. А страдали дисциплины из невиннейших — пение да рисование. Анна Николаевна хоть и пошучивала, что лишена Божьего дара рисовать и петь, тут же огорченно говорила, как жалеет об этих своих недостатках, потому что, может быть, половина успеха всякого человека таится в этих умениях.
Пришел, например, в гости к новым знакомым, увидел пианино, присел, сыграл что-нибудь виртуозное, а еще если и спел, то — всё, ты душа общества, еще и словечка своего не сказал, а тебя все уважают.
Однако дальше этих рассуждений дело не шло, и если требовалась жертва во имя арифметики, то она безжалостно приносилась в виде даже необъявляемой отмены рисования и пения.
И все же что-то точило, видать, нашу учительницу. В каком-то молчаливом споре с собой она, наверное, не могла извинить себя за неполную гармоничность образования, которое нам давала. Может, корила себя бессонными ночами: а вдруг среди нас тихо затесался какой-нибудь великий художник Шиш кин, картину которого «Мишки в лесу» я знал но фантику от конфеты, выменянного мной на какую-то иную детскую драгоценность. Конфету я не пробовал, но обертка от нее была редкой и красивой, вот я, подумав, и приобрел ее. приобщил к своей коллекции в пустой коробке из-под папирос «Казбек» — где нарисована красивая гора, на фоне которой скачет черный всадник в горской бурке.