Крест поэта
Шрифт:
Знакомых наших здесь много. В Челябинске живут М. Гроссмал, Л. Татьяничева, В. Сержантов, В. Вохминцев. В Магнитке Нина и много других. В. Губарев и В. Макаров умерли в лагерях. Клаша Макарова живет здесь и всегда шлет тебе привет.
Сейчас начинаю обосновываться. Семья моя уже около месяца здесь. Сейчас получил квартиру из двух комнат в городе на правом берегу. Пока стоит без мебели, пустая. Нет денег на обстановку. Ну, как-нибудь постепенно оборудую.
Очень хочется повидаться с тобой. Как это сделать и когда, пока еще не знаю. Прошу тебя, сообщи, как у тебя дела с реабилитацией.
На этом пока кончаю. Прости, что пишу карандашом. Устает рука.
Привет твоей жене и потомкам.
Крепко тебя целую. Твой Борис.
Пиши по адресу: г. Магнитогорск Челябинской области, редакция газеты “Магнитогорский рабочий”, Б. А. Ручьеву.
Только отчаявшись вытравить из себя тюремную боль, безвинный узник упрекнет Ручьева холопством, покорностью. Не холопство это, не покорность это, а — высокое страдание слова, свет русского сердца... Надежда народная на Россию, чистота беспримерная и неувядаемая вера в свою правоту:
А идет навстречу страже,
как хозяин в стане вражьем,
дымом-пламенем таимый,
тьмой ночей, туманом рек,
по земле своей родимой
невидимый человек.
Через Днепр идет — не тонет,
через Харьков — не горит,
обожжется — не застонет,
кто такой — не говорит.
Великая была война. На суше и на море места человеку не оставляли. Вот и шел он — невидимка, жесткий и упрямый, дерзкий и честный, шел себя сберечь в расстрельной пурге своих и чужих палачей. Шел человек по колымским рекам и оврагам, добывал золото и алмазы, падал, прикрывая нас от холода, нас, детей солдат, полой обшарпанной в карьере фуфайки, недоедал, суя нам кусочек острожного хлеба...
Иногда я читаю про тоску о героизме в наших журналах и газетах. Лежат на роскошной столичной тахте “он” и “она” и, заглатывая свежие бутерброды с икрою, тоскуют о героизме. Ручьев о героизме не тосковал. Он представлял храбрейшее поколение в мартене Магнитогорска и в шахте Колымы. Но стихи Бориса Ручьева на бутербродной тахте плохо усваиваются.
К рядовой судьбе не придет нерядовая слава. К невысокому слову не придет высокое страдание. Ну скажите мне, какая тропа сегодня не упирается в русскую боль?..
Ни памятью, ни жаждой, ни мечтою
не зная ни к чему людской любви,
они плевали на мое святое,
на все, чем жизнь текла в моей крови.
Чем ему себя спасти от заполярной вьюги? Врачеванием: “Я честный, я с тобой, милая Россия-моя, пойманная в колючую проволоку, истоптанная и растерзанная на угрюмых ледяных широтах сапогами охранных роботов!..”
Ручьев не был сталинистом. И гневные упреки зэка Варлаама Шаламова зэку Борису Ручьеву — крик несчастного перед невинным. Ручьев пел свое время и гордо служил ему. Зэки — равны. Шаламов — подеспотичнее, посуровее. И когда румяный жлоб дает им оценку, кого “возносит”, кого “уничтожает”, оторвавшись от бидона с парным молоком или от горячей сарделины, мы обязаны вспомнить лежащих на тахте — тоскующих о героизме...
Спасибо тебе, Борис Ручьев, поэт русский, брат мой старший! Россия не погибнет и край наш не затеряется среди других. Не затеряется— как ты среди тех, кому кровавые карлики пытались загородить путь ложью и страхом. Слово — не умирает. Страдание — не испепеляется.
А в мире вольном голод плечи сушит,
костер войны пылает до небес,
на землю птицы падают от стужи
и злых людей непроходимый лес.
...............................................
И я не знаю, где сложу я руки,
увижу ли когда глаза твои...
Благослови
на радости и муки,
на черный труд и смертные бои.
Василий Пономаренко рассказал однажды мне в Ярославле, как Борис Ручьев с палкой, хромая, бросился на язвящего по адресу патриотов — Евгения Гангнуса... Это — не хулиганство, не зависть к Евтушенко, не месть неудачника. Это — последнее трагическое право несгибаемого зэка, раненного Иудой поэта русского...
Каждый из нас волен ценить или не ценить стихи того или иного поэта. Но есть такие судьбы у поэтов, не уважать которые — грех. А судьба и есть — поэт.
Серьезность таланта и серьезность судьбы пересекаются... В детстве я выбегал послушать осенних журавлей, пролетающих над Ивашлою, моим горным хутором. Первый клин — шел низко. И струнные голоса птиц, казалось, падали рядом. Второй клин — шел выше. И журавлиные голоса тянулись и проливались на ближние холмы и перелески. А третий клин — шел по центру неба...
Ни свиста и ни шелеста крыл. Точки, точки, теплые и живые. Но голоса просторно звенят и горько, горько опускаются не за холмами и перелесками, а вдали — на золотые полосы жнивья, и долго катятся через душу, пропадая у туманного горизонта.
И поэты — поколениями идут, клиньями, клиньями и рассекают время. От Бориса Ручьева — к Виктору Коротаеву, от Владимира Луговского — к Николаю Благову... Мы — неделимы. Мы — внутри своего умного народа, как журавли — внутри своего родимого поднебесья. За нами — Россия.
Мы тебя в походных снах ласкаем,
на вершинах скальных высекаем
все твои простые имена,
и в огне горим, и в холод стынем
по горам, по рекам, по пустыням,
горе пьем горстями допьяна!..
Пьем горе, как воду, как водку, горе пьем, потому и страшатся враги русской трезвости!..
1993