Крест. Иван II Красный. Том 2
Шрифт:
— Может, это... уже конец всего? — Пальцы Восхищенного сжали плечо Гоитана. — Се гряду во славе судить мёртвых и живых, а? Может, так это будет?
Монахи сложили руки крестом на груди и стояли на паперти, глядя, как в нездешнем тусклом и холодном блеске, волнующем твердь небесную, отчётливо вырисовываются заброшенные конюшни за лугом, дыры на крыше сторожки и даже пожелтелые заросли травы — все являлось в мерцании дробящегося единого мгновения, которое длилось и длилось.
— Не так ли некогда средь блистаний воинств небесных повлечёмся на последнее предстояние перед Ним? — проговорил Гоитан.
— Отче наш, помилуй, не покарай, Милосердный!
Мягко,
— Сейчас хлынет, бежим в собор! — Гоитан остановился, поражённый лицом Восхищенного в трепете сине-зелёных бликов, его расширенными глазами, перстом, указывающим на растворенные двери храма. Оттуда истекало слабое сияние.
— Видение, кажись, нам обоим? А ты мне не верил! — прошептал Восхищенный, пытаясь перекреститься, хотя пальцы, как скованные, не слушались его.
Тёплый свет таял в углах, в сумраке притворов, а середина, у амвона, была осыпана золотыми искрами, потоком, льющимся на каменные мазы пола. Горело, покачиваясь, паникадило с остатками свечей, не убранных ещё после отпевания Августы-Настасьи, покойной великой княгини Семеновой. В каждом огарке, как в чаше, сидел огонёк и сиял, а вместе это был искристый сноп, парящий, тихо плывущий в подкупольной черноте.
— Это что же, кто возжёг-то? — еле шевеля губами, спросил Восхищенный.
— Само...
— Как в Иерусалиме в Святую ночь, да?
— Само...
— Чудо нам явлено! — Слёзы заблестели в глазах Восхищенного, побежали по ранним морщинкам, омочив негустую бородку. Такое благоговение и восторг были в глазах его, устремлённых на самовозжёгшиеся огни, что Гоитан, сам испытывая лёгкость и расслабление, любовался вместе с тем этим лицом, освещённым сверху качающимся светом. Ах, написать, запомнить бы это выражение, когда душа вся излиянна!
— Это воздухом, токами его несёт, — вполголоса сказал иконник.
— Се токи благодати, се ангелы его качают, — говорил Восхищенный, не отводя взгляда от паникадила.
— Бежим, народ созовём! — очнулся Гоитан.
— Надо созерцать... пока дано... созерцать... — Восхищенный произносил слова с трудом, как во сне.
— Может, кто приходил без нас да зажёг? — предположил Гоитан.
— Да кто-о? И зачем?
Внезапный вихрь прошёл насквозь из дверей в незабранные окна и потушил свечи.
— Вот... Это сомнение твоё огни чудные угасило, — прошептал в темноте Восхищенный.
— Ну, что уж ты! — смущённо пробормотал Гоитан.
— Да! Это ты! Всё разумом испытать норовишь и заносишься!
— Не взлаивай во храме-то!
— Не лаю, но во гневе праведном состою! Меня винишь, а того будто не знаешь, как власти антихриста подпадают? Незаметно! Крадутся, подобно змеям бесшумным, соблазны в душу и гнездятся в ней как сладкая тоска и мечтания неопределённые, желания томительные овладевают под видом горних устремлений, и думаешь: я не такой, как другие, я вон какой — томлюсь, ищу высшего, душу мою бури сотрясают, она богата, полна страданиями, она растёт и прибывает, И уже забыто о нищете духовной. Это кажется так просто! Для людей малого ума и знания это. А у меня внутри — целый мир, множество миров, и сам сегодня этакий, а завтра другой... Непостижимый! Это ли не соблазн? Я переменчивый и лукавством овладеваю людьми. Не в тебе ли тогда антихрист правит уже? Где простота, где смирение твоё? Они — тоже для скудоумных? Говоришь себе: всё хочу объять, всё постигнуть и всё сумею вместить. Неужели? Не от дьявола разве такая гордынность? Говоришь: я творю, я созидаю, и нетленно пребудет. Ты ли говоришь иль дьявол — устами твоими, а ты как пианый во власти его и давно потерял себя. Где же трезвение? Дерзаешь мыслить о соразмерности своей Творцу вечности? И бесы посмеяхуся устами над тобой. Почему сказал: устами? Глаза их недвижны и презрительны останутся. Бесы-то знают, что ты в самомнении своём тля пред лицем того, на что посягаешь. Чьим произволением даётся, тем и отнимается. Кем назначено, тем и исполнено будет. Не умом испытывай, но духом. Не волей своей величайся и способностями, но верой питайся, источником живительным, наставления на всякий час и случай дающим нам.
Гоитан понимал, что началось говорение, что сотрясённая душа Восхищённого в забвении находится, бессвязные поучения его — болезнь, может быть, но тоска невыразимая овладевала им от его слов. Иконник почувствовал, что вот он, пришёл самый большой грех уныния от таких обличений, тот всасывающий в себя подобно пучине грех, который влечёт к самоубийству как избавлению от муки.
В дверном проёме стояла луна, молний как не бывало. Туча уходила на север, не обронив и капли дождя. Гоитан теперь хорошо видел лицо Восхищенного. Лоб его влажно поблескивал, и пальцы все обирали и обирали с ряски что-то мелкое, невидимое.
— Прости меня, — бормотал он, порываясь уйти, — прости, не мною говорится. Смею ли говорить так от себя!
— А от кого же говоришь? — переспросил Гоитан жёстко. — От кого говоришь? Не сам ли возносился? А других попрёками поучаешь? Почему смеешь? Я тружусь от зари до зари, глаза песком закиданы, жжёт их и пекёт, а ты мне слова?..
— Помилуй, — слабо защищался Восхищенный, — сам не знаю, как сказалось.
— У меня зашеина трещит! — выкрикнул иконник. — Шею поворотить уже не могу, как волк, всем туловом поворачиваюсь. У меня ноги распухли, от света до темков на ногах, на лесах мощусь, хлебца не кусну, воды не испью, подать некому.
— Я приду подам, — робко предложил Восхищенный. — Сручники у тебя малые больно, побегать охота, конечно. И не докличешься, поди?
— «Не докличешься!» — передразнил Гоитан. — Какой сочувственный сделался! Башки вам всем поразбивать! Постой-ка тут! Двери вечно расхлябаны, под куполом свищет, в окна несёт. Всё тело простывает. В бане и то озноб бьёт. Кто меня пожалеет? — ругался и жаловался иконник. — Ты каво пожалел когда, мыслитель? По-простому, по-жалкому? Учишь тут! Человек весь измёрз за жизнь, сызмальства над досками гнусь, на фресках вишу, голова плывёт, только бы не упасть, думаешь, в животе подводит, попить хочется. «Господи, помоги», — скажешь да й опять за кисть. Птичка летает рядом с тобой, и ей завидуешь, синица тинь-тинь, а у тебя взашей будто кол вставленный, промеж лопаток палит. А к вечеру спустишься, уж и есть неохота, перетерпел. Попьёшь водицы клюквенной и падаешь, аки лошадь — одр умученный, на ложе. А утресь? Люди к обедне ранней, а ты лоб обмахнёшь да и бежишь, как бы свет первый не пропустить. Восточная сторона все решает. Она может оживить утром, а к вечеру все пожухлым покажется. Впрочем, ты не поймёшь... Стой, ты сказал, глаза у них недвижны? Как недвижны? Говорят, бегают?
— А ты разве видел? — медленно усмехнулся Восхищенный.
— А ты? Ну-ка, скажи! Я, может, напишу, — воодушевился Гоитан.
— Нет, нет, ничего не знаю. Откудова? Где я чего знаю? Прости меня, брат, и отпусти. Сам не ведаю, что говорил. В забвении был. Голова у меня стиснута чем-то.
— Значит, не скажешь про бесов? Про то, какие у них глаза? Вот ты весь такой! Помочь ничем не хочешь. Знаешь, а таишь. И без тебя дознаю-усь! — грозился Гоитан.
Лапти Восхищенного зашуршали по паперти. Он уходил в яростно сияющее подлунье без берегов, затопившее прозрачным светом все земное пространство.