Крест. Иван II Красный. Том 2
Шрифт:
— Неужли?
— Тебе, поди, и не слыхать ничего? И оголодал, наверное?
— Как сказать... Кое-чего вкушаю.
— И квас у тебя женатый.
— По третьему разу уж водицей разбавил, — признался иконник. — Всё лень моя. За пропитанием и то не хожу.
— Ае-ень, — с сомнением протянул Восхищенный. — Уж как ты труждаешься, мало кто возможет.
— Лестно, а не истину ты глаголешь.
— По слабости, по глупству моему. Хочется тебе что душевное сказать, а не угождаю. Но не в искушение
— Ах, душист! Добёр мёд.
— Князь Иван прислал.
— Ишь какой милостивый.
— Вот будет нам с тобой навечерница.
— И псы едят крупицы, падающие от трапезы господ своих, — усмехнулся иконник.
— Вот ты меня гордыней попрекал, а сам?
— Да я из Евангелия от Матфея просто сказал.
— Знаю, что от Матфея, — всё-таки серчал Восхищенный. — Вот не буду ничего рассказывать. Обижаешь ты меня.
— А ты прости! — посоветовал иконописец не без лукавства.
— Уж и не знаю, как с тобой поступить-то. — Видно было, что молодого монашка распирает желание передать свежему человеку новости, для того и шёл к Гоитану. — Чума везде, отец! — выпалил наконец он, для страшности широко кругля глаза.
Гоитан застыл с куском у рта.
— Что значит везде?
— Везде. Везде казнь на людей от Бога. И в Орде, и в Бездежи, и в прочих градах, на татар, на жидов, на абязов, на фрязов и на черкасов, и на другие многие страны. Столь силён мор, что и мёртвых некому погребати.
— А у нас?
— Засеки и сторожа на всех путях. Всех выпускают, обратно никого не впускают.
— Ну и нетрог их, — уже равнодушно, успокоенно сказал Гоитан, прожёвывая пирог с капустой.
— Дак в Орду князьям надо по делам, купцы также стремятся. Как бы не затащили. Наши-то бдят, а в других княжествах, может, в беспечности. Боюсь я. На уста, говорят, смага пламенная падает, и тело всё загорается, и в лице является огонь.
— Знаешь, чего я ещё хочу? — ожил Гоитан. — Мёду пластового. Попроси там, в монастыре-то. Чай, борти свои есть у них?
— Спрошу, — увял Восхищенный.
— А к нему мяты бы заварить! — мечтал иконник. — Свеженькой, у которой словно инеем по зелени бледно пущено. Эх!..
— Одичал ты совсем, — с неудовольствием сказал сведущий монах. — Ничто не ввергает тебя в смущение.
Гоитан засмеялся:
— Напитался я сильно, оттого благостен. Сытое чрево всё задавило. Сам же меня пирогами и задавил. Давно не едал я горяченького. Похлебать бы похлёбочки какой.
— Сварю, — пообещал Восхищенный. — Теперь я опять при тебе буду. Страшно мне средь мира.
— Настранствовался? В корчемницы-то захаживал, поди?
— Каки корчемницы при моём-то даре?
— А какой у тебя дар?
— Иль позабыл? — совсем обиделся Восхищенный. — Зрю иным невидимое.
— Спишь много. Чего не сбредишь при многоспании.
— Не грешен. Наоборот, во бдении прилежен. А ты всё смеёшься надо мной. Кичлив ты. Вот не стану сказывать боле.
— Ну, что ты какой вередливый, — примирительно сказал Гоитан. — Чуть что: не стану! Я ведь тоже не волк в лесу. И людие мне братья. Что там ещё на Москве деется?
Восхищенный разгладил ряску на коленях, потупился:
— Худая совсем стала, сквозь свет видать. Зима придёт, кто мне новую справит?
— Но ряса и есть «вретище» по греческому наименованию, ей как бы и положено быть ветхой.
— В Греции, брат, тепло, — возразил Восхищенный, — а у нас как полезет мороз во все дыры, так мысли и скукожатся, станут низкими. Отвлекает от возвышенного худоба телесная.
— Отца Стефана попроси.
— Придётся! — вздохнул монашек. — Да не смею. Ничейный я.
— Сирота! — шутейно поддакнул иконник.
— Стефан-то строг и высокоумен. У наместника Алексия и то легче попросить. Он душевней. Увижу и попрошу. Подай, мол, милостыньку. А на Москве, брат, дела пречудныя и престранныя. Константин Тверской заклевал, слышь, совсем потомков Александра Михайловича. Ни вдову его не пожалел, ни детей. Уделы зорит, под свою руку прибирает.
— Восхапить кому не любо! — отозвался Гоитан. — Власть, она человека совершенно переменяет. Узнать невозможно. Был один — стал другой, а прежнего не бывать.
— То-то, что не бывать. Тверские-то к Семёну Ивановичу притекли, суда искать и управы. А он пока что вдругорядь женился.
— Вона как поворачивается! К врагам московским притекли защиты от родного дяди и деверя искать?
— Семён же Иванович, говорю, вдругорядь женился. Отмечай.
— Отмечаю.
— Приезжают сын убиенного Александра Михайловича князь Всеволод с матушкой-вдовою и привозят с собой зачем-то старшую дочь, Всеволодову сестру Марью.
— Куда ты клонишь? Не нам, монахам, сие обсуждать.
— Что сие?
— Девицу. Княжну.
— Ты уши имеешь?
— Имею.
— Так слушай. Про девицу сию вся Москва говорит ныне. Коса у Марии тверской туга и длинна, лентою перевита. Власы волнами златыми на свету переливаются. Взгляд же устойчивый, впрозелень, даже сказать, тяжёлый в упорности своей. Очёса велики и несморгливы. Лик очень нежный, подбородок тонкий, и персты тонки, неработны, на концах продолговаты и совсем истончаются. Уряжена изрядно, молчалива и непроста. Из-под венца на лбу кольца воздушные прозрачные волос как бы розовых. И вся глава вспушена, красы невозможной. Загадочна княжна и робость в человека вселяет.