Крест. Иван II Красный. Том 2
Шрифт:
Вечером Иван Иванович завёл разговор с Шурой. Против опасения она не стала заступаться за брата, согласилась, что и впрямь ему не по чину рядом с государевыми хоромами селиться. Но у неё был иной взыск:
— Что же это, в одном дворце будут три великие княгини? Я не хочу. Пускай Ульяна с Марьей в отделе живут.
— Я и сам так думаю, но надо всё-таки владыку спроситься. Что он скажет?
Владыка отнёсся к этому как-то даже и весело:
— Вот ведь, княже, получилось по присловью, не было бы счастья, да несчастье помогло, и затруднения все разрешились. Болезненно было бы нам утеснять прежнего тысяцкого и вдову великого князя, а после пожара само определилось, где кому жить.
— Но Марья-то Александровна небось в обиде будет?
— А ты побеседуй с ней и
Легко говорить владыке: побеседуй... Иван Иванович просто встречаться с ней лицом к лицу отчего-то робел. После пожара она жила вместе с его семьёй на Трёх горах, в свои двадцать шесть лет выглядела почти старухой: отощала, присутулилась, лицо осунулось и почернело, морщины иссекли его, глаза помутнели, словно ряской болотной подёрнулись, и нет в них совсем жизни. Для чего и для кого ей жить? Одна как перст. Разве что к тверской родне прислониться? Может быть, не зря гостюет у неё то и дело брат Всеволод? А что, разве откажутся тверские князья заполучить в дар от неё какие-нибудь волости, а то и города? Не из ближних, конечно, а из тех, что прикуплены на Новгородчине или близ Костромы. Займут, посадят своих управляющих и не скажут, а когда проведаешь, поздно будет — не воевать же! Очень Иван Иванович беспокоился и сомневался, но даже намёка себе не позволил. Родственное участие и скаредность — вещи несовместные. Да и не мог забыть он, как окаменило их общее горе у постели Семёна в час кончины его.
Однако Шура по-простому, по-прямому вывезла — с прищуром недобрым стала вдову допрашивать: дескать, зачастила к тебе родня тверская, в гости, слыхать, наперебой приглашают? Знамо, ты богачкой большой заделалась. И Москвы треть, и Можайск с Коломной — всё тебе одной. Рази проглотишь столь?
Мария Александровна ей тоже прищуром ответила зелёным, открыто неприязненным, но смолчала.
— Оно, конечно, горько вдовствовать, — не унималась Шура, — но такие имения, как тебе муж завещал, утешеньице немалое.
Мария Александровна устало махнула на неё рукой, с достоинством повернулась к Ивану:
— Семён наследника чаял до последнего, вот и завещал. А мне зачем? На тебя дарственную выправлю.
— Давно бы так! — опять выскочила Шура.
Иван Иванович то ли в шутку, то ли взаправду погрозил ей пальцем, а Марии Александровне сказал:
— Есть братнино завещание, нарушать его мы сами не вправе. Вот митрополита спросим.
— Во всех делах ты митрополита спрашиваешься, будто и не великий князь! — бросила в сердцах жена.
— Как же без его ведома? — спокойно сказала Мария Александровна. — Да я ему уже говорила. И что от завещанного отказываюсь, и что дворец строить заново не стану.
Осторожен и скрытен, не в пример Феогносту, новый митрополит, подумал Иван Иванович, ведь мог бы вчера решение Марии Александровны передать, однако утаил зачем-то, сам-де с ней поговори... Непросто оказалось входить в дела великокняжеские: в одном месте тронь — в другом загремит во всю мочь. Только во дворце сколь народу: немалая семья великокняжеская, бояре, дружинники, дворяне, челядь, холопы толкутся, постельничие, стольники, чашники — почитай, с полтысячи человек. Козни княжеские соседские, распри боярские, родственные обиды — всё досмотра требует. Перед Ордой ужом вейся и справедливость соблюди, а пуще того — честь. Княжить оказалось скучно и трудно. Забудешь, как смеяться, как взглядом боярыню молодую смутить. Всё чаще усталость, всё тяжельше раздумья, всё меньше доверия, а друзей как бы и вовсе нет. Были живы братья, отец, Феогност — была ограда и заступа. А сейчас, чувствовал Иван, у каждого свой счёт к нему, своя выгода. В неизвестность катилась жизнь, и бежал Иван, ровно конь в узде, без ласки душевной и поощрения. После смерти Семёна новгородцы были с Москвой не в миру полтора года, в Сарае супротив неё гундели, но зла не бысть ничтоже, не удалось им. Для замирения с Литвой пришлось Ивану дочь, Фенечкой ему рождённую, отдать за внука Гедиминова. Не хотелось, но что поделаешь? У княжон судьба такая: супружеством мирить враждующих. Надолго ли? Тверяне, как овдовела их Мария Александровна, тут же мятеж сотворили, самовольно послали епископа Романа в Царьград, пущай, дескать, станет митрополитом. Мыслимо ли было этакое прежде? И было, слышь, там промеж Романа и Алексия нелюбие велико и спор, грекам же — дары, а священству русскому повсюду новые тягости и искушения. Не оттого ли всё, что слабодушие в великом князе учуяли? Клеветы злорадников угрюмых норовят в каждую щель просочиться — не удастся ли её расковырять, так, чтоб пропасть получилась?
Иван сам чувствовал, какое у него теперь несчастное, напряжённое лицо с испуганными глазами. Слаб я и ленив, корил он себя, самый цвет возраста мужеского, а всё нуждаюсь в советах и руководстве... Но ни за что никому в том не признаюсь.
Духовник его, старенький поп Акинф, в старости сделавшийся ещё более учёным, покаяние исповедальное принимал с прохладной душой. Одно твердил:
— Преходит, князь, образ мира сего... Пока не замечаешь этого, живёшь просто так и не огорчаешься, а как постигнешь сие, скорби приступают к тебе.
Иван не знал, что и сказать на это. Батюшке явно хотелось побеседовать об чём-нибудь высоком, мыслил он тонко и отвлечённо. Но затем ли к нему великий князь пришёл, сомнения свои открыл? Врагам, говорит, не веруй, николи же и не приимеши вреда. Это Иван и сам знал, с детства втолковали ему накрепко — врагам не верить. Но сейчас спросил из озорства искусительно:
— Враги человеку ближние его?
— Это в ином смысле сказано, — сухо отклонил батюшка.
Он только что получил из Сербии заказанный перевод Иоанна Златоустого, книгу дорогущую. Всю жизнь на этот список попик откладывал денежку к денежке от скудости своей. И теперь ни о чём ином говорить не мог, хотел лишь восхищаться мудростью и красноречием великого мыслителя.
— Не отгоняй, — сказал, — матерь добрую — кротость, не принимай мачеху злую — величание и детей её — гордость и непокорение. — И ждал, глядя на князя сквозь слёзы умиления. Даже голос у батюшки задрожал.
Иван ответил ему продолжительным взглядом исподлобья.
— Это всё Златоустый советует?
— Он. Он! — воскликнул Акинф в восторге. — Ты только внемли и вникни.
— Да, — сказал Иван.
— Здесь можно найти ответы на все вопросы жизни, — продолжал Акинф. — Всё разъяснено и проникнуто. Не думай, что тебе с твоими заботами нечего почерпнуть у мудреца. Послушай: Если нельзя разорвать уже надетые узы, то сделай их более сносными, ибо возможно, если мы захотим, освободиться от всего лишнего и не навлекать на себя по собственной беспечности забот ещё больше, чем сколько их приносит само дело. Понял? Запомни и иди с миром.
«И зачем мне это надо? — думал Иван. — Не навлекай забот излишних. Я бы рад от них избавиться, да объяли они меня и душат».
В состоянии растерянности и беспокойства мыслей людям свойственна чрезмерность выражений, не замечаемое ими преувеличение обстоятельств, что только усугубляет шатание ума и затрудняет поиск решений.
2
Ремесленные люди во время пожара спасали прежде хозяйской утвари и одежды своё сручье — пилы, топоры, тесла, скобели', сверла, долота, резцы. Мастера по дереву не делились лишь на плотников да столяров — десять разных сословий имелось у древоделов. А если есть свой промысел, то надобно иметь не только свои подручные орудия, но и загодя припасённое сырье: клён и ясень — для посуды, ель и дуб — для кадок и бочек, липа — для хоромного наряда и стоялой утвари, а ещё привозные породы для поделки гребней, дорогой посуды, Скрыней — самшит, тис, бук, каштан, кедр, пихта, лиственница. Всех умельцев тысяцкий Хвост призвал для восстановления великокняжеского дворца, занёс их имена в отдельный свёрток, где учитывался их подённый вклад, а княжеские плотники в это время всем этим искусникам ставили на Подоле жильё, рубленное в обло или в лапу с зубом.