Крест. Иван II Красный. Том 2
Шрифт:
— Конюшня — ёк, лошадь — бир.
Хвост понял его:
— Если бир, то где?
Чет показал в сторону Великого луга. Хвост оглянулся и обомлел — за излучиной реки Москвы на отаве огромный табун! От волнения он сам перешёл на татарский язык, обнять был готов этого Чета-Захарйя:
— Бик якши! Бик нюб ряхмат!
— Якши, якши, ага, карош! — согласился Чет и сокрушённо добавил: — Вот, биляд, какой искра большой пыхнул!
Подошёл Святогон. На руках он нёс маленького рыжего жеребёнка. Тот, как малое дитя, склонил голову ему на плечо,
— Ни одной головы не потеряли, даже этого младенца выпользуем. — Святогон опустил жеребёнка на обожжённую и запорошенную пеплом траву. — Если бы не Захарий, большая беда бы стряслась. И как он не сгорел! Уж кровля рушиться начала, а он всё не покидал конюшню, пока последнюю лошадь не вывел. А я их через речку всех выпроваживал.
Все дни после пожара Чет со Святогоном находились на строительстве новой конюшни безотлучно, даже ночевали в чудом сохранившемся стоге сена. И в этот день Хвост застал их за работой. Они размечали расположения будущих стойл, забивая в землю колышки и протягивая между ними пеньковую верёвку.
— Тёс и брёвна по мерке напилили, дня за три под крышу выведем, — сказал Святогон, мигая тысяцкому, чтобы отойти с ним в сторону. — Если я не обознался, тать Афанасий одноглазый шныряет по Кремлю.
— Какой такой одноглазый? Боярин брянского князя?
— Боярином срамно величать его. В Звенигороде у нас похитил лошадей и серебряные подковы.
— Подковы? Припоминаю. Неужели посмел объявиться после всего, что натворил?
– — Посмел вот... И какие у него могут быть дела с Василием Васильевичем?
— Может, на службу хочет наняться?
— Навряд ли. Как только завидел меня, рванул так, что пепел взбил облаком.
Хвост слушал как-то рассеянно, хотя смотрел на Святогона в упор, о чём-то своём размышляя.
— Слушай-ка, Досифей Глебович... — И снова умолк. — Слушай-ка, Досифей Глебович... Что я тебе скажу...
— Слушаю... А ты нешто боишься довериться мне, а-а, Алексей Петрович?
Хвост вдруг захохотал, показав все свои белые, без единой щербинки зубы, хлопнул Святогона по плечу и умолк так же неожиданно.
— Да что с тобой, боярин? — пытливо взглянул Святогон. — О чём думаешь, о какой пользе-выгоде?
— Это вестимо. Без пользы-выгоды и блоха не скачет. Соображаю я своей умной головой: где ты нужнее — здесь Захарию или мне в дружине? Столько народу в Москву нахлынуло, разного-всякого народца... Татьба, грабежи, головничество началось — то в Великом Посаде, то в Заречье, то прямо в Кремле. Вчера на Неглинной, на Поганом броде, два ярыжки утопли. Воды по колено, а они захлебнулись.
— Подсушники? Упились?
— Подсушники, но не только. Упились и начали друг друга шандалами медными охаживать. А откуда у них шандалы, кумекаешь?
— Покрали?
— Да. Прежде чем упиться и на дне Поганого брода упокоиться, они утварь крали, по церквам лазили. Краденое меняли на хмельное пойло. И если бы только они двое. Ты, я вижу, человек окрутный, гожий для сыскных дел. Пойдёшь ко мне?
— Да чтобы только окаянного Афанасия и его князя прищучить, и то я согласен тебе служить.
— Значит, столковались? Жди — дам знать.
Хвост спустился с кручи к воде и прошёл по песчаной отмели к стечке — здесь, на слиянии Неглинной и Москвы-реки, находилось пристанище. У мостков места свободного не было — купеческие барки, стружки, комяги с товарами прибывали днём и ночью отовсюду, стоял разноязыкий говор, покупатели и торговцы рядились, били друг друга по рукам. У другого берега чалились плоты, иные связки брёвен уже выволакивались лошадьми по отлогому взвозу.
На Боровицком мысу началось восстановление сгоревшей церкви Рождества Иоанна Предтечи. Батюшка Акинф покропил святой водой поданный ему плотниками топор:
— Освящается секира сия! — Он перехватил поудобнее топорище, с умелым замахом сделал зарубку на первом венце. — Творцу и Создателю всяческих, Боже, дело рук наших, к славе Твоей начинаемое...
Хвост окинул взглядом возрождавшуюся из пепла деревянную да лубяную Москву, снял шапку и размашисто перекрестился: жизнь жительствует!
4
Купола теремов издали светили золотом свежей древесины. Солнце на ней так и играло. Москва не старится, то и дело выгорает и вновь строится. После пожаров всегда оживлялся рынок готовых выдержанных срубов, у которых брёвна заранее пригнаны друг к дружке и проконопачены мохом. На берегу Неглинной уставился целый посёлок избушек без крыш и окон, образуя улички, переулки и закоулки. Тут же были сложены брёвна грудами и доски стопами; скрипели тележные колеса, пахло дёгтем, деревом, мочалом. Проходы меж срубами тесны, извилисты и зазывисты. Торговля шла и другими товарами: стояли торговки перстнями, держа напоказ растопыренные пятерни, все пальцы унизанные. Кольца же с бирюзой держали во рту, чтобы от тепла и влаги бирюза цвет свой ярче оказывала. Странный этот камень, как, впрочем, и жемчуг, будучи отлучён от тела человеческого, увядает, темнеет, тускнеет. Некоторые особые ловкачки, завидя покупателя, высовывали язычок с надетым на конец его колечком и дразнились, то показывая, то пряча голубой камешек среди алых губ. Это означало, что торговка готова и на кое-что иное. Это все знали. В Сарае для таких дел служил Свечной рынок, а в Москве тут приспособились.
Иван, надев простое платье, изредка захаживал сюда без провожатых, просто чтоб среди народа потолкаться, шутки-перебранки послушать. Но по-настоящему его влекло сюда другое, то, чего найти здесь было уже нельзя, — память детства. Когда-то они тут с Андреем, мокрые, несчастные, вымазанные в саже, тащили попеременно на руках племянника, спасаясь от пожара, вдыхая горький дым московских пепелищ. И день тот далёкий, полный страха и слёз, почему-то казался теперь счастливым: как Андрей ногу порезал, как маленький Васятка цепко держал Ивана за шею и в ухо ему дул... Двойным зрением виделись бегущие между срубов дети, ноги по колено в грязи после бурного дождя... Неужели это были они? Неужели это было когда-то? И неужели только это осталось из прошлого?