Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
Гера молчал, качая головой, и где-то далеко в его груди слабеющим эхом покачивалось: «Ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша…».
Гера молчал; старик продолжил, вдруг перейдя на ты:
— Я для того, Герасим, это сейчас тебе рассказываю, чтобы у вас с Таней все поправить. Мне это совсем не жалко: мне хорошо, когда ей хорошо. Как это дико ни звучит, ваша с ней любовь, Герасим, цементирует наши отношения. Тебе это сложно понять, но если ты поймешь, то, значит, сможешь посмотреть на это по-другому. По-доброму, Герасим, а не так, как ты сейчас вот в эту кружку смотришь. Правильно поймешь, поступишь по уму, и все у тебя с Таней будет хорошо.
Гера допил остатки
— Можно и мне немного?..
«Что значит немного?» — думал с досадой Гера, дожидаясь своей очереди у стойки. Очередь подошла. Гера заказал себе большую кружку, старику — маленькую. Услышав от буфетчицы, что она маленькими не торгует, взял и старику большую. Вернулся с двумя кружками за столик.
— Я же просил — немного, — поморщился старик. — А, ладно, хорошо, — сказал он примирительно и, отдышавшись после долгого глотка, продолжил говорить.
Гера хотел, чтобы старик не думал, будто он его слушает, и потому глядел то в кружку, то по сторонам нарочно неподвижным и беспечным взглядом. И все же слушал старика внимательно, тем более что тот начал с главного — с того, как ровно десять лет назад он и Татьяна стали любовниками. Старик тогда натаскивал Татьяну по биологии и химии для поступления в медицинский институт.
— …Она была ну совершенно не способна к химии и биологии; я честно говорил ей: «Бросьте вы мои уроки, Таня. Это пустая трата денег. Никуда вы не поступите». Она не поступила. Но и не захотела возвращаться в свою Чувашию. Ей нравилось со мною говорить, то есть она любила меня слушать и приходила просто так… Так у нас все и вышло. Мне было шестьдесят четыре, и я был ничего себе еще… Я бросил семью. Мы с Таней были вместе невозбранно — но не совсем. Она, как ты заметил, любит свободу и простор. Мы с ней снимали разные квартиры, и это даже было хорошо: мы не могли друг другу надоесть… Но она встретила тебя, и мы расстались. Я хотел вернуться в семью, но мои дети собрались в Австралию — вместе с их матерью. Увезли ее, увезли моих внуков… У меня, Герасим, внучка и два внука — им даже побольше лет, чем тебе. Я никого из них не осуждаю. Здесь им ждать нечего. В этой стране уже ничего не будет.
Гера едва не поперхнулся пивом, недолго вспоминая, от кого он уже слышал эту фразу: он от Татьяны ее слышал, от кого же еще… Он был не в силах скрыть досаду, и старик истолковал это по-своему:
— Тебе-то как раз нечего мне возразить, Герасим. Ты вот от армии по деревням бегаешь, и потому обязан меня понимать. Мне не хотелось бы, чтобы и мои внуки бегали по деревням. И мне уже плевать, кто в этом виноват. Мне уже нет дела, почему так. Что мне за дело до того советского указа, который снял запрет брать в армию имеющих судимость? С тех пор казармы провоняли духом зоны, и мне нет дела до того, кто принимает этот дух и эти нравы за нерушимую традицию. Мне поздно ждать, когда с этим кошмаром наконец покончат.
— А — можно? — подал голос Гера, с азартом отчаяния ожидая уже знакомого ответа и все-таки надеясь слабо, что услышит что-нибудь совсем другое.
— Конечно, можно, и легко, — с готовностью сказал старик, — достаточно лишь объявить насилие и издевательства над солдатом преступлениями против армии, а значит — против государства. Именно так — схитрить, постановить: не против личности, но против государства, хотя — какая уж тут хитрость, это так и есть… Вот как признают, постановят — сразу с корнем выдерут. У нас ведь личность — это что? Так, кое-что, кое-где… А государство? А? — старик для убедительности снял очки и выпучил глаза. — Да если б государству не нужны были младенцы… — старик закашлялся, поперхнувшись пивом, и оборвал себя. — Но я не о младенцах, я о внуках. Мне уже некогда ждать, когда всех изуверов вычешут из армии, как блох. Мне важно, чтобы мои внуки были от такой армии избавлены, пускай они со мной и не хотят общаться…
Гера уныло поднялся из-за столика и вновь пошел к стойке. Он был обманут, и сознание обмана захватило его так, что не оставило в нем места даже для ярости или обиды. Он был до того обманут, что ему было все равно…
Вернулся за столик с двумя большими кружками бархатного. Старик на этот раз не возражал. Спокойно рассказал, как проводил семью в Сидней и стал привыкать жить в одиночестве на своей съемной квартире (жена его перед отъездом в Сидней их общую квартиру продала), и как однажды мерз две ночи и два дня (была зима и еле грели батареи), на третью ночь почувствовал себя ужасно, и ему стало страшно так, что не сдержался — позвонил Татьяне. Она приехала, вызвала «скорую», и это был инфаркт.
— …Она меня тогда спасла. Уехала со мной на «скорой», всю ночь сидела в коридоре реанимации. К утру мне стало лучше и врачи ее прогнали… Она отправилась к себе, но перед этим захотела навестить тебя… Было такое дело, а, Герасим?
— Было, — глухо ответил Гера. — Да, было дело, помню. Очень рано постучала мне в окно, потому что не хотела будить родителей. А чего их было будить? Их уже дома не было; они… — Гера махнул рукой и глотнул пива. — Неважно, что они тогда… Это всех вас не касается.
Старик замолк и, как показалось Гере, заскучал. Жадно хлебнул пива и с опозданием ответил:
— Касается это всех нас или не касается, но все мы, так сложилось, вместе: ты, Танечка, я… Это, конечно, ненадолго, и тебе просто нужно потерпеть.
— Зачем?
— Потерпишь — будешь счастлив.
Гера впервые посмотрел старику прямо в желтые очки. Старик впервые отвел взгляд. Затем вновь снял и принялся протирать очки салфеткой.
— Откуда вы такой взялись? — с тоскою спросил Гера и тут же укорил себя: не надо спрашивать; поздно уже спрашивать.
А старика вопрос приободрил:
— Я из другой страны, — ответил он, решительно надевая очки, — и я был лучшее, что было в той стране, как мне казалось. Не я один — нас было много, молодых богов, как нам тогда казалось… Жаль, нет с собою фотографии: я не о той, где я в берете, свитере и «макнамарах» — о той, где я с Милютиным Сережкой, в Цахкадзоре…
Старик умолк, задумавшись. По шевелению его опущенной и влажной нижней губы Гера догадался: старик не то чтобы пьян, но уже расслаблен… «Уснет, и я пойду», — успел подумать Гера, но тут старик встряхнулся и ясным, трезвым голосом продолжил:
— Допустим, я был биохимик. Допустим, я, помимо прочего, пытался полимер один… да, это был бы полимер. Легче крыла бабочки. Крепче титанового сплава. Засунь его в вулкан и вынь — он только потемнеет. Обдай жидким азотом — а он и не потрескается, даже не чихнет. Сверхлегкость и сверхпрочность. Сверхстойкость…
— Сверхпроводимость, — скучая, подсказал Гера.
— Это другое, — недовольно отозвался старик, — ты не перебивай и не говори, о чем не знаешь… И у меня все было. Высокий порыв, надежный паек. — Старик вдруг остро глянул Гере в глаза поверх своих очков. — Ты что подумал: я себя поддел? Ты думаешь, я подпустил самоиронии? Да ни в одном глазу. Всякий, кто в детстве пережил войну и голод, меня поймет: в надежности пайка нет никакой иронии…