Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
«…Ксюша, Ксюша, Ксюша, юбочка из плюша, рыжая коса, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ты никого не слушай, поздно не гуляй» — слова дурацкой песенки, разбудившей его утром, как только в вагоне заработало радио, вольготно ликовали в нем, шипели пеной теплого прибоя и перекатывались в груди влажной морской галькой.
За окном вставало солнце Подмосковья, быстрыми всплесками хлестало по глазам, но глазам не было больно; названия станций, мелькавшие перед глазами, выстреливали острой радостью узнавания; ряды пристанционных елок, то и дело встающие за окном, томили своей густой и ровной зеленью; поезд шел быстро, нетерпеливо, наверстывая потерянное время, и сердце Геры стучало быстро и нетерпеливо,
Проводница разносила чай. Гера от чая отказался, сказав ей вслух:
— Спасибо, нет, — а про себя проговорив: «…нет, тетка, чай мне, да, не помешал бы, но это никакой не чай; я лучше подожду; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша; я буду пить сегодня настоящий чай; ах, юбочка из плюша; а может быть, начну не с чая; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, рыжая коса; начну с хорошего и очень крепкого кофе; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ты никого не слушай и поздно не гуляй; с большущей кружки каппучино, а там посмотрим, там посмотрим, впереди весь день, весь чай, весь кофе, ну а ты, ах, ах, ты поздно не гуляй…».
Радио не умолкало долго, выдавая песенку за песенкой, и Гера искренне пытался подпевать каждой из них, но дура Ксюша так вцепилась в слух, что никакая «джага-джага, мм… мм…» и никакое «…ты жуй-жуй свой орбит без сахара и вспоминай всех тех, о ком плакала» не смогло ее ни пересахарить, ни перемурлыкать.
Поезд мчал и мчал; нетерпение сменилось скукой; Гера задремал. Проснулся, когда его вагон уже плавно подплывал к платформе. Заторопился к выходу, подталкивая в спины скопившихся в проходе пассажиров.
А торопиться было некуда. Стрелки вокзальных часов указывали на половину двенадцатого дня — и, если это был обычный день, в чем Гера постарался себя убедить, Татьяна должна была вернуться на Лесную часам к девяти вечера. Бывало, возвращалась и к восьми, но никогда раньше. У Геры не было других забот, как убить восемь часов, и надо было хоть с чего-нибудь начать.
Он начал с неизбежного: дал поглотить себя толпе у входа в метрополитен; вместе с толпой был всосан в зев старинной станции и, вспоминая на ходу рефлексы коренного москвича, смог уберечься от немалого количества толчков, пинков и сжатий возле касс и перед эскалатором, но ото всех, отвыкнув от метро, не уберегся.
На перегоне между «Красными Воротами» и «Чистыми прудами» внимание Геры привлек человек, сидевший напротив, и Гера все не мог оторвать от него глаз, как если б раньше он таких людей не видел. Как только в окнах вагона, после очередных двух-трех минут сплошной наружной тьмы, вспыхивал свет станционных люстр, человек этот упрямо и безрезультатно пытался с кем-то поговорить по своему мобильнику, утратившему связь с землей в грохочущей подземной глубине… На миг упрямцу это удалось, и он победно крикнул:
— Я — в метро! — после чего вновь прервалась связь его мобильника с поверхностью земли.
Перехватив взгляд Геры, человек насупился сурово, вдруг потянул и недовольно повел носом, встал и протиснулся в другой конец вагона. А Гера подумал, не купить ли на поверхности мобильный телефон — и позвонить Татьяне будто из деревни, и удивить потом, явившись на Лесную; но сразу вспомнил, что Татьяна не выносит розыгрышей, сюрпризам же бывает рада. Решил ей не звонить и телефон пока не покупать.
…Лишь вновь вдохнув запахи пыли, теплого железа и асфальта, Гера понял, почему ноги вынесли его наверх на станции «Арбатская»: их потянуло в «Букбери». Пока они несли его налево по Воздвиженке, он выбрал и обдумал лучший способ убить время — решил пройтись и по другим, помимо «Букбери», местам свиданий с Татьяной: прежде чем всю ее увидеть — всю ее вспомнить.
Арбатская площадь, с ее разливом автомобильных и людских потоков во все стороны, вся была таким памятным местом. На этом ее берегу Гера сколько раз, бывало, ждал Татьяну перед входом в кинотеатр «Художественный», и Татьяна всякий раз опаздывала… Там, на другом берегу площади, возле истока старого Арбата, однажды в злой мороз, в злом свете фонарей и окон ресторана «Прага», он просил у Татьяны прощения за незнакомых ему тварей, нагадивших похабными советами со смайликами вперемежку на его личную страницу в «Живом журнале», где он рассказывал всем о себе, о ней, Татьяне, не называя ее имени, но своего имени при этом не скрывая.
«Может, взять ник?» — спросил он виновато, и оказалось, что Татьяна о его странице впервые слышит, «ЖЖ» не открывала никогда и грубостей в свой адрес не читала. Равнодушно ответила: «Хочешь — возьми; но чем тебе не нравится проверенное слово „псевдоним“?..». (Нагадили и в псевдоним; и Гера вырвал навсегда свою страницу из «ЖЖ»; с тех пор ему было довольно «трепотни», никому, даже и Татьяне, недоступной.)
А на Никитском, столь же пасмурном от теплой тени лип, в точно такой же яркий летний день, Татьяна как-то раз взялась сыграть с каким-то старым старикашкой в шахматы: руки старикашки, восковые и прозрачные, были все в бурых пятнах и в седых жестких волосках; передвигая по доске фигуры, они тряслись, фигуры то и дело падали, до такой степени вытертые и захватанные, что черные фигуры было трудно отличить от белых. Татьяна долго думала над каждым ходом; Гера, забытый ею, маялся, и изнывал, и глухо раздражался: он совсем не знал шахматной игры… Когда Татьяна наконец поднялась с лавочки и, радостная, взяла его ладонь в свою, Гера спросил холодновато: «Выиграла?» — «Зачем? — удивилась Татьяна, сияя. — Конечно, проиграла: дольше проживет…»
В «Букбери» Гера сразу направился в кофейню и заказал себе, как и мечтал с утра, большую чашку каппучино двойной крепости. Пил его мелкими глотками, пьянел и вспоминал. Думал, допьет, побродит между полок, поглядит на корешки с обложками, потом уж спустится в букинистический подвал, чтобы и там вовсю повспоминать, но недовольный быстрый взгляд буфетчицы, убиравшей с пустых столиков посуду, смутил его. Буфетчица потягивала и поводила носом точно так, как тот, с мобильником, в метро, потягивал и поводил своим, и Гера, наконец, их понял: он давно толком не мылся, а тут еще и ночь в душном плацкартном вагоне… Не допив кофе и на книги даже не взглянув, он вышел на бульвар. Там он собрался было сразу ехать в Селезни, но не хотелось менять планы. Он привык париться в Селезневских банях по вечерам и ровно перед тем, как появиться на Лесной. Эту привычку Татьяна в нем любила, ведь всякий раз, придя из Селезней, он бывал столь убедительно расслабленным и радостным, что эта радостная расслабленность передавалась ей еще до первого прикосновения.
— В моем возрасте поздно менять привычки, — произнес он вслух подслушанную где-то у кого-то фразу и зашагал, хромая, в зоопарк.
Он шел пешком, надеясь расходить больную ногу, и, одолев всю Малую Никитскую, уже настолько притерпелся к боли, что почти ее не замечал и даже перестал хромать; лишь встретив милиционера на углу Садового и Поварской, потом сойдясь лицом к лицу с военным патрулем в тени высотки на Восстания, он принимался вновь отчаянно хромать, — зато, счастливо разминувшись с милиционером, потом и с патрулем, мгновенно забывал о хромоте и дальше шел, пружиня шаг, пока не разглядел у кассы зоопарка еще один патруль. На этот раз не захромал и все же встал неподалеку, переминаясь с ноги на ногу и выжидая, но эти три солдата с повязками на рукавах, унылые и скованные, словно дети, которым не дают побегать, их офицер, скучающий и хмурый, — так никуда и не ушли, а лишь переместились к входной калитке, там встали сетью поперек потока посетителей, процеживая собой поток, и уловили-таки беспечного солдатика с мороженым. Отжали в сторону, и офицер сказал солдатику что-то вежливое. Тот уронил мороженое, полез в карман за документами…