Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
Он опустился в тень куста боярышника, из которой вытекала на бетон длинная тень сосны. Связка ключей оттягивала руку. Сан Саныч принялся вертеть ее в руке, держа за гробик, перечисляя мысленно последствия того, что натворил. Машину не открыть, не завести и не уехать. Идти на берег, рассказать все, что случилось, увидеть лица и услышать, что услышать. Весь план по теме накрывается, а что потом — и не представить. Сан Саныч прекратил вертеть связку ключей, и мысль его остановилась. Он продолжал сидеть в тени куста, бездумно глядя на бетон, пока не обратил внимание на то, что тень сосны подобно стрелке солнечных часов успела отползти далеко вправо. «Должно быть, озверели меня ждать, — подумалось Сан Санычу. — И что мне теперь делать?.. Давай, брат, по
Он задумался. Потом подбросил связку на ладони, еще подбросил и еще, и вслух сказал себе: «Они, во-первых, мне не одноклассники. Они мне вообще никто. И я тут не обязан все выслушивать неизвестно от кого».
Он гордо встал и с радостью почувствовал: вернулась в ноги сила. К шлагбауму подошел другой охранник; оба охранника достали сигареты и задымили, на Сан Саныча не глядя.
Сан Саныч кинул связку в глубь куста и припустил к дороге, торопясь и не оглядываясь.
Потом шагал упруго по асфальту, пока не вышел к магазину. Спросил у мужиков, сидящих на крылечке магазина, как проще выбраться в Москву, и те направили его к пансионату.
…Прошло чуть больше часа, как его послали за вином, а он уже сходил с мытищинской маршрутки, уже бежал в распаренной толпе к платформам и все вращал, подобно птице, головой, ища глазами расписание движения электропоездов.
«ПАЗ», переваливаясь на колдобинах, проехал поворот на пансионат.
— Вон магазин, — вслух произнес водитель. Кромбахер промолчал; универсам, а вскоре и забор коттеджного поселка остались позади. — Еще магазин, — сказал водитель.
— Не останавливайся, — скомандовал Кромбахер.
Да, душно, соглашался он с водителем, и надо бы купить бойцам попить, но и светиться в масках перед местными нельзя: на всю округу растрезвонят по мобильникам — хачики в Бухте разбегутся кто куда, как муравьи… Кромбахер виновато оглянулся на бойцов. Глаза в прорехах масок ничего не выражали… К тому же квасом их сердца не успокоить, утешил себя мысленно Кромбахер, им пива подавай, а пиво в деле не положено, так что, ребятушки, придется потерпеть. Работу кончим, я вам выставлю хоть целый ящик пива, пусть сам его не пью и вкуса его не понимаю. Вы это знаете, но меж собой меня зовете Кромбахером; я узнавал: «Кромбахер» — сорт немецкого пива. Кто толст, как я, тот сразу вызывает мысль о пиве, даже когда в рот пива не берет. Что ж, не беда, зовите сортом пива. Беда, ребятушки, в другом. Беда, что в ваших головах нет места другим мыслям, особенно в жару. «Пивка бы» — вот что в ваших головах, в жару ли, в дождь, в любое время года, да хоть бы и в мороз. Вот почему, пусть и зовете вы меня Кромбахером, никто из вас Кромбахером не станет.
…Кромбахер был неправ.
Как минимум один его боец в эти минуты думал не о пиве.
Весь день он предвкушал, как даст сигнал и после будет ждать вестей из Бухты Радости. Весь день терпел и выжидал, и наконец настало время отправить SMS с условленным сигналом. Уже взял в руку телефон, сделал глубокий вдох — вдруг телефон сам зазвонил и голосом Кромбахера запутал совершенно все. Кромбахер всех собрал и объявил, что надо ехать не куда-нибудь, а в Бухту. Пришлось все отменить. Предупреждать не стал: пусть ребята подождут, пусть привыкают: планы могут и меняться, а почему они меняются — об этом знает только он, Тортист, как его звали в прошлой жизни, или иначе: Тортовик.
Когда-то он учился на кондитера и был обучен печь торты. Он пек торты, если о вкусности их говорить, не хуже и не лучше всех других кондитеров, но зато строил их, если о форме говорить, с такой искусностью, что впору было говорить и об искусстве. Ему были верны ценители из тех, что ни за что не купят торт в обычном магазине, но обязательно закажут мастеру — его предпочитали многим мастерам. Его торт-крепость стерегли солдатики из теста, числом не меньше взвода; стоящие насмерть на бастионах из бисквита, они просились в рот, но отправлять их в рот было так жалко, что поедание солдатиков и бастионов приобретало сладостно-трагический оттенок, как если б пала подлинная крепость. Его торт-клумба, расцветающий тюльпанами, гелиотропом и геранью из желе, пах цветами и привлекал к себе, по слухам, бабочек и пчел. На самом деле бабочки, и вправду как живые, были сработаны из яблочных кожурок, а пчелы — из цукатов и крыжовника. Когда к застолью выносили его торт-храм, то несъедобные стеклянные колокола на колокольне, если умело ниточку подергать, вызванивали гимн Советского Союза; и мармеладный крест сиял… Были: торт-танк и торт-лошадка, был торт-морской-прибой — с волной из голубой глазури, со взбитой пеною из взбитых сливок и с пляжной галькой из драже. Бывало, на драже полеживали купальщицы из шоколада; их красноватые и острые соски из барбариса, глубоко воткнутого в шоколад, смущали, но и возбуждали аппетит.
Его искусство приносило ему деньги, но в остальном ничем, кроме досады, не дарило.
Доставил торт заказчику, услышал, не входя, и смех, и звон застолья; отдал коробку с лентой на пороге, купюры тут же получил, и это вся награда, и так из года в год: пересчитал купюры — иди прочь, влекись по городу в толпе; о том не думай, что твой торт уже пластают сверху вниз ножом-лопаткой на куски; гони из головы воображаемый круг ртов, жующих торт, роняющих ошметки крема на салфетки… Казалось: так — всю жизнь; ничем иным жизнь не поманит. Но поманила; правда, ненадолго.
Он наконец был зван на конкурс лучших тортоделов и победил, представив изумленному жюри огромный торт-фрегат с корпусом из черного и пористого шоколада, с орехово-бисквитной палубой и с мачтами из твердой карамели, с лакричным такелажем, с парусами из мороженого. Он принял приз под громы туша и рукоплесканий, под вспыхивание фотовспышек; он долго слушал похвалы; его рука устала от завистливых пожатий; торт оплывал при звуках скрипок в ожидании прощального банкета. Потом торт ели, и доели на его глазах, и разбрелись; потом официанты убирали со стола, и он им почему-то помогал; потом он шел по городу в толпе с призом под мышкой, и все из головы не лезла скатерть в пятнах, пепле, крошках, в осколках битых рюмок… Тут он сказал себе впервые: пора, брат, круто менять галс, пока ты не оплыл, пока тебя не слопала судьба, как съели твой фрегат.
Он навсегда закрыл заслонку духового шкафа, в котором пек торты. Купил набор кистей, палитру, набил этюдник тюбиками. Сел в электричку, наобум сошел с нее и очутился на пленэре. Пленэр был несколько замусорен, но его это не смутило. Лишь бы начать! — и он решительно раскрыл этюдник. Он был неопытен и необучен, и потому его отпугивала непоправимость акварели. Все подмосковные пейзажи его кисти писаны маслом; чем чаще ему приходилось исправлять ошибки и класть мазок поверх мазка, тем выходил пастознее, даже струпознее, пейзаж. Когда картонов и холстов с пейзажами набралось достаточно, чтобы он мог назвать себя художником, он погрузил их в багажник такси — и выгрузил на Крымской набережной. Его пейзажи тут же затерялись среди чужих бесчисленных пейзажей, и он к пейзажу понемногу охладел. Пытался овладеть портретом, но все его портреты выходили на одно лицо, с одним и тем же выражением испуга, застывшего в расширенных зрачках. Он был остро недоволен собой и не забросил кисти только потому, что понаслышке полагал недовольство собой непременным свойством большого художника.
С иными из таких, собою недовольных, но почитаемых другими, он осторожно сблизился, пытаясь в осторожных разговорах с ними выведать, где спрятан ключ к стремительной удаче. «Зачем тебе писать пейзажи? — сказал ему один из них, — зачем тебе портреты? Природу ты не понимаешь: больно скучна твоя природа; людей не любишь. Да и с чего бы их тебе любить? Они ведь чавкали, небось, когда сжирали твои лучшие торты… Попробуй написать, что любишь и что знаешь. Попробуй передать форму того, что видишь изнутри… Короче говоря, пиши торты и только торты, тем более что их, мне кажется, никто не пишет».