Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
— Я, Гамлет, закрываюсь прямо сейчас. Этот шакал, мой пес, он — вещая собака. Он мне нагавкал: едут неприятности. Зачем нам неприятности, скажи?
— Нас это не касается, — ответил Гамлет. — Ты знаешь, Карп с неприятностями заодно.
— Как хочешь, уважаемый; мое дело — предупредить.
— Спасибо… Я что хотел тебе сказать, да все никак не получается. Если ты вечером свободен, то сделай одолжение, приди к столу, я думаю, что к десяти. У моего отца сегодня юбилей.
— Сколько Ишхану?
— Шестьдесят.
— Спасибо, я приду.
Стремухин понял смысл лишь четырех последних реплик разговора и, чтобы нить его уже не упускать, решился потянуть ее к себе. Спросил, кивнув на музыкальный ящик:
— О чем же эта песня?
— О любви, — ответил ему
Стремухин вслед за Гамлетом вышел из павильона. Был светлый вечер. На пляже посвежело и поубавилось народу; забытый всеми волейбольный мяч болтался на волне у берега. Огибая ивы, Стремухин спросил:
— О чем он говорил? Какие неприятности?
— Он говорит, их пес ему нагавкал… — насмешливо ответил Гамлет. — Конечно, чушь, а может, шутит. Не этот пес ему нагавкал, который там, на пляже, гавкает, — тот пес ему нагавкал, что по мобиле вовремя звонит.
Стремухин сделал вид, что понял, и умолк надолго. Умолк и Гамлет.
При его приближении дремавший, словно бы приросший к своему пластмассовому стулу Карп открыл один глаз, приподнял бровь, сказал:
— Просили два свиных и два люля; одна картошка, два салата, но без лука. Вон те, — Карп безбровой бровью указал на столик с краю, за которым обосновалось покуда не раздетое семейство: жена и муж, оба в зеленых одинаковых рубашках и в белых одинаковых бейсболках, их пятилетний сын, задрав трусы, с истошным визгом бегал по воде вдоль кромки берега, не слыша криков матери: «Петюня, успокойся! Не замочи рубашечку!».
— Картошка, два салата, но без лука, — запоминая, повторил за Карпом Гамлет и, уходя на кухню, сообщил: — Борису позвонили; он говорит: к нам едут. Суббота, странно как-то…
— Нас это не касается, — ответил Карп. — Но это странно, тут ты прав.
Карп подобрал со столика мобильный телефон. Стремухин, вспомнив, что еще ни разу не купался, стал сбрасывать с себя одежду, пропахшую шашлычным дымом, на песок. Карп ворковал, прижав мобильник к уху:
— …Я это, я; уже не узнаешь? Ты где пропал? Забыл нас, пашешь все и пашешь, и о своем здоровье не заботишься, а то, смотри, ты только мне скажи заранее, дня за два, за три, — все будет, как всегда и в лучшем виде, и даже лучше, на сколько хочешь, пожелаешь человек… И слушай, тут одна азербайджанская сорока натрещала, что ты сюда послал кое-кого. Тебе виднее, но мне странно: суббота, выходной, погода, дети: тут пол-Москвы с Мытищами культурно отдыхают — а этак можно распугать всех навсегда и оскандалиться зачем-то… Что ты сказал?.. Ну, извини. Прости, я говорю…
Брезгливо, будто грязную салфетку, Карп бросил телефон на столик.
Входя в темнеющую воду, Стремухин помахал рукой пилоту. Тот, сидя без забот на крыле своего самолета и накренив его собой, болтал ногами над водой. Карп за спиной Стремухина кричал:
— Борис напутал или врет! Наш друг к нам никого не посылал, он вообще не на работе, он у себя на даче отдыхает! И нечего — ты слышишь? — гнать волну!
Гамлет из кухни не ответил.
Да ну вас всех, сказал себе Стремухин, закрыв глаза и осторожно погружая тело, затем лицо в прохладное тепло воды. Как будто женские ладони сомкнулись на его затылке; в упавшей отовсюду тишине вода запела дальним и глубоким голосом. Стремухин медленно открыл глаза, расправил руки и поплыл, руками разымая и лицом расслаивая бесчисленные складки плотных красных занавесей, прошитых сверху вниз и наискось оранжевыми, белыми и золотыми нитями. Но скоро воздух, запертый в груди, стал тверд, как камень; Стремухин, головой боднув, подался вверх, и воздух вырвался на волю. Хлебнув воды, и выплюнув ее, и отдышавшись на ее поверхности, Стремухин лег на спину. Перед глазами было небо без облачка на нем, уже не синее, почти и непрозрачное. Оно, казалось, набухало тяжелым светом вечера, и опускалось вниз от тяжести, и падало с возникшим, словно ниоткуда, гулом. Гул быстро стал невыносим, Стремухин запаниковал и забарахтался, нырнул с усилием — и вовремя, иначе б голову его снесла слепая морда аквабайка. Как только гул над головой стал рыхл, он вынырнул, отплевываясь в ужасе и матерясь, увидел краем глаза дугу тугого буруна и заполошными саженками заторопился к берегу. На мелководье встал на дно и выбежал на сушу, придумав на бегу убийственное хлесткое словцо, которое, как он победно чувствовал, должен был с радостью услышать и подхватить весь многолюдный пляж, но, обратясь к воде, тотчас забыл словцо: заглохший аквабайк, подобно дохлой, вздутой рыбе, качался кверху брюхом на волне; его хозяин-аквабайкер беспомощно цеплялся за него, барахтаясь, пытаясь безуспешно перевернуть его и взгромоздиться на него, чтобы уплыть подальше от позора. Благостный смех разобрал Стремухина, и его смеху вторил пляж. Пилот сказал:
— Заколебали. Рыба дохнет, уши глохнут, да и вообще опасно.
Разогреваясь, Стремухин пробежался взад-вперед, потом размяк и мокрым животом упал на теплый песок, лицом — на свою скомканную рубашку. Спросил по-свойски:
— Гамлет, как там хашлама?
— Совсем немного, — отозвался тот из кухни. — Минут пятнадцать-двадцать, и я картошку сверху положу. А там еще каких-то полчаса, ты не скучай… Карина, дай же человеку выпить, а то он совсем скучает!
Шаги Карины зашуршали по песку. Стремухин приподнял голову и увидел широкие лодыжки женщины, обутой в пляжные сандалии. Ногти с облезлым лаком растрогали его. Карина наклонилась, обдав его запахом дыма и сладких духов, установила ровно на песке, чтоб не упал, пластмассовый стакан. Сказав: «Попей вина и отдыхай», — она ушла.
Стремухин приподнялся на локте, взял стакан и одним махом выпил красное вино. Он огляделся. Пара рыжих малолеток сидела молча за пустым столиком; оба смотрели неподвижно в одну точку, но точки были разные. Бритоголовые подростки на песке о чем-то очень нервно, недовольно, но негромко препирались меж собой. Стремухин вновь спрятал лицо в рубашку. Из тьмы вплывали в его слух их голоса, разбавленные разнообразным и монотонным шумом пляжа и отдаленным шумом катеров:
— Ты позвони ему.
— Ему нельзя самим звонить, запрещено. Сказано, ждать!
— Кто он такой, чтоб запрещать и говорить?
— Поговори…
— Нет, Кок, мы тут изжаримся и только. Может, мы сами?
— Я тебе дам, сами. Мы не шпана…
— Да ладно, не шипи, но я скажу: если звонка не будет полчаса — пошел он на хер со своим звонком!
— А ну без мата, я сказал!..
— Да он хоть знает, как тебе звонить? Он, может, потерял твой номер? Может, твоя мобила не берет его звонок?
— Он ничего не потерял. Моя мобила все берет. И у него есть все наши мобилы, если что! Он знает твой, и твой, и твой, и все другие наши номера. Он знает все что надо. И если не звонит пока, значит, положено.
— Он же сказал тебе: примерно в полседьмого. А сколько сейчас, ты посмотри.
— И нечего смотреть. Ждите и все.
— По-моему, Чапа прав, лучше не ждать, и лучше нам самим, а то от скуки сдохнем. Мало ли что с ним, может, он забыл!
— Он ничего не забывает, я тебе сказал! И не потерпит, чтобы кто-то самовольно, как шпана… И я не потерплю, ты понял?
— Да ладно, напугал! И ты чего все оскорбляешь: шпана, шпана… Получишь по е. лу — и поймешь, кто здесь шпана, а кто и не шпана… И не хера, бля, корчить из себя…
— Не материться, я сказал! Мы кто? Мы что — как те? Мы грязь?
— Да хватит вам… Ждать значит ждать. Мы ж не мешки таскаем — отдыхаем!.. Еще пивка?
— Уже не лезет… А, давай!
— Открой и мне.
Они умолкли, дав простор иным шумам: шипенью открываемых пивных жестянок, шлепкам ослабших волн, уж полчаса как поднятых большой и медленной баржой там, где-то на большой воде, и лишь сейчас достигших заводи; потокам музыки, все еще хлещущим из магнитол автомобилей, приткнувшихся у пляжа в тени сосен, из отдаленных павильонов и киосков; звону мяча и непонятным, пусть и близким, частым и резким, будто выстрелы, хлопкам где-то за соснами; как только раздавалась трель свистка, хлопки, как по команде, умолкали.